Многосторонность поистине изумительная, и бог знает во что обратится она и
выработается при последующих обстоятельствах и что сулит нам в нашем дальнейшем?
А недурен матерьял-с! Не из патриотизма какого-нибудь, смешного или квасного, я
так говорю. Впрочем, я уверен, вы опять думаете, что я смеюсь. А кто знает,
может быть, и обратно, то есть уверены, что я и в самом деле так думаю. Во
всяком случае, господа, оба мнения ваши я буду считать себе за честь и особенное
удовольствие. А отступление мое мне простите.
С товарищами моими я, разумеется, дружества не выдерживал и очень скоро
расплевывался и вследствие еще юной тогдашней неопытности даже и кланяться им
переставал, точно отрезывал. Это, впрочем, со мной всего один раз и случилось.
Вообще же я всегда был один.
Дома я, во-первых, всего больше читал. Хотелось заглушить внешними ощущениями
все беспрерывно внутри меня накипавшее. А из внешних ощущений было для меня в
возможности только одно чтение. Чтение, конечно, много помогало, - волновало,
услаждало и мучило. Но по временам наскучало ужасно. Все-таки хотелось
двигаться, и я вдруг погружался в темный, подземный, гадкий - не разврат, а
развратишко. Страстишки во мне были острые, жгучие от всегдашней болезненной
моей раздражительности. Порывы бывали истерические, со слезами и конвульсиями.
Кроме чтения, идти было некуда, - то есть не было ничего, чтобы мог я тогда
уважать в моем окружающем и к чему бы потянуло меня. Закипала, сверх того,
тоска; являлась истерическая жажда противоречий, контрастов, и вот я и пускался
развpатничать. Я ведь вовсе не для оправдания моего сейчас столько наговорил...
А впрочем, нет! соврал! Я именно себя оправдать хотел. Это я для себя, господа,
заметочку делаю. Не хочу лгать. Слово дал.
Развратничал я уединенно, по ночам, потаенно, боязливо, грязно, со стыдом, не
оставлявшим меня в самые омерзительные минуты и даже доходившим в такие минуты
до проклятия. Я уж и тогда носил в душе моей подполье. Боялся я ужасно, чтоб
меня как-нибудь не увидали, не встретили, не узнали. Ходил же я по разным весьма
темным местам.
Раз, проходя ночью мимо одного трактиришка, я увидел в освещенное окно, как
господа киями подрались у биллиарда и как одного из них в окно спустили. В
другое время мне бы очень мерзко стало; но тогда такая вдруг минута нашла, что я
этому спущенному господину позавидовал, и до того позавидовал, что даже в
трактир вошел, в биллиардную: "Авось, дескать, и я подерусь, и меня тоже из окна
спустят".
Я не был пьян, но что прикажете делать, - до такой ведь истерики может тоска
заесть! Но ничем обошлось. Оказалось, что я и в окно-то прыгнуть не способен, и
я ушел не подравшись.
Осадил меня там с первого же шагу один офицер.
Я стоял у биллиарда и по неведению заслонял дорогу, а тому надо было пройти; он
взял меня за плечи и молча, - не предуведомив и не объяснившись, - переставил
меня с того места, где я стоял, на другое, а сам прошел как будто и не заметив.
Я бы даже побои простил, но никак не мог простить того, что он меня переставил и
так окончательно не заметил.
Черт знает что бы дал я тогда за настоящую, более правильную ссору, более
приличную, более, так сказать, литературную! Со мной поступили как с мухой. Был
этот офицер вершков десяти росту; я же человек низенький и истощенный. Ссора,
впрочем, была в моих руках: стоило попротестовать, и, конечно, меня бы спустили
в окно. Но я раздумал и предпочел... озлобленно стушеваться.
Вышел я из трактира смущенный и взволнованный, прямо домой, а на другой день
продолжал мой развратик еще робче, забитее и грустнее, чем прежде, как будто со
слезой на глазах, - а все-таки пpодолжал. Не думайте, впpочем, что я стpусил
офицеpа от трусости: я никогда не был трусом в душе, хотя беспрерывно трусил на
деле, но - подождите смеяться, на это есть объяснение; у меня на все есть
объяснение, будьте уверены. |