Да и что тут невероятного, когда я уж до
того успел растлить себя нравственно, до того от "живой жизни" отвык, что давеча
вздумал попрекать и стыдить ее тем, что она пришла ко мне "жалкие слова"
слушать; а и не догадался сам, что она пришла вовсе не для того, чтоб жалкие
слова слушать, а чтоб любить меня, потому что для женщины в любви-то и
заключается все воскресение, все спасение от какой бы то ни было гибели и все
возрождение, да иначе и проявиться не может, как в этом. Впрочем, я не очень уж
так ее ненавидел, когда бегал по комнате и в щелочку заглядывал за ширмы. Мне
только невыносимо тяжело было, что она здесь. Я хотел, чтоб она исчезла.
"Спокойствия" я желал, остаться один в подполье желал. "Живая жизнь" с
непривычки придавила меня до того, что даже дышать стало трудно.
Но прошло еще несколько минут, а она все еще не подымалась, как будто в забытьи
была. Я имел бессовестность тихонько постучать в ширмы, чтоб напомнить ей... Она
вдруг встрепенулась, схватилась с места и бросилась искать свой платок, свою
шляпку, шубу, точно спасаясь от меня куда-то... Через две минуты она медленно
вышла из-за ширм и тяжело на меня поглядела. Я злобно усмехнулся, впрочем,
насильно, для приличия, и отворотился от ее взгляда.
- Прощайте, - проговорила она, направляясь к двери.
Я вдруг подбежал к ней, схватил ее руку, разжал ее, вложил... и потом опять
зажал. Затем тотчас же отвернулся и отскочил поскорей в другой угол, чтоб не
видеть по крайней мере...
Я хотел было сию минуту солгать - написать, что я сделал это нечаянно, не помня
себя, потерявшись, сдуру. Но я не хочу лгать и потому говорю прямо, что я разжал
ей руку и положил в нее... со злости. Мне это пришло в голову сделать, когда я
бегал взад и вперед по комнате, а она сидела за ширмами. Но вот что я наверно
могу сказать: я сделал эту жестокость, хоть и нарочно, но не от сердца, а от
дурной моей головы. Эта жестокость была до того напускная, до того головная,
нарочно подсочиненная, книжная, что я сам не выдержал даже минуты, - сначала
отскочил в угол, чтоб не видеть, а потом со стыдом и отчаянием бросился вслед за
Лизой. Я отворил дверь в сени и стал прислушиваться.
- Лиза! Лиза! - крикнул я на лестницу, но несмело, вполголоса...
Ответа не было, мне показалось, что я слышу ее шаги на нижних ступеньках.
- Лиза! - крикнул я громче.
Нет ответа. Но в ту же минуту я услышал снизу, как тяжело, с визгом отворилась
тугая наружная стеклянная дверь на улицу и туго захлопнулась. Гул поднялся по
лестнице.
Она ушла. Я воротился в комнату в раздумье. Ужасно тяжело мне было.
Я остановился у стола возле стула, на котором она сидела, и бессмысленно смотрел
перед собой. Прошло с минуту, вдруг я весь вздрогнул: прямо перед собой, на
столе, я увидал... одним словом, я увидал смятую синюю пятирублевую бумажку, ту
самую, которую минуту назад зажал в ее руке. Это была та бумажка; другой и быть
не могло; другой и в доме не было. Она, стало быть, успела выбросить ее из руки
на стол в ту минуту, когда я отскочил в другой угол.
Что ж? я мог ожидать, что она это сделает. Мог ожидать? Нет. Я до того был
эгоист, до того не уважал людей на самом деле, что даже и вообразить не мог, что
и она это сделает. Этого я не вынес. Мгновение спустя я, как безумный, бросился
одеваться, накинул на себя, что успел впопыхах, и стремглав выбежал за ней. Она
и двухсот шагов еще не успела уйти, когда я выбежал на улицу.
Было тихо, валил снег и падал почти перпендикулярно, настилая подушку на тротуар
и на пустынную улицу. Никого не было прохожих, никакого звука не слышалось.
Уныло и бесполезно мерцали фонари. Я отбежал шагов двести до перекрестка и
остановился. |