..
- Спасать! - продолжал я, вскочив со стула и бегая перед ней взад и вперед по
комнате, - от чего спасать! Да я, может, сам тебя хуже. Что ты мне тогда же не
кинула в рожу, когда я тебе рацеи-то читал: "А ты, мол, сам зачем к нам зашел?
Мораль, что ли, читать?" Власти, власти мне надо было тогда, игры было надо,
слез твоих надо было добиться, унижения, истерики твоей - вот чего надо мне было
тогда! Я ведь и сам тогда не вынес, потому что я дрянь, перепугался и черт знает
для чего дал тебе сдуру адрес. Так я потом, еще домой не дойдя, уж тебя ругал на
чем свет стоит за этот адрес. Я уж ненавидел тебя, потому что я тебе тогда лгал.
Потому что я только на словах поиграть, в голове помечтать, а на деле мне надо,
знаешь чего: чтоб вы провалились, вот чего! Мне надо спокойствия. Да я за то,
чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли
провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне
чай всегда пить. Знала ль ты это, или нет? Ну, а я вот знаю, что я мерзавец,
подлец, себялюбец, лентяй. Я вот дрожал эти три дня от страха, что ты придешь. А
знаешь, что все эти три дня меня особенно беспокоило? А то, что вот я тогда
героем таким перед тобой представился, а тут вот ты вдруг увидишь меня в этом
рваном халатишке, нищего, гадкого. Я тебе сказал давеча, что я не стыжусь своей
бедности; так знай же, что стыжусь, больше всего стыжусь, пуще всего боюсь, пуще
того, если б я воровал, потому что я тщеславен так, как будто с меня кожу
содрали, и мне уж от одного воздуха больно. Да неужели ж ты даже и теперь еще не
догадалась, что я тебе никогда не прощу того, что ты застала меня в этом
халатишке, когда я бросался, как злая собачонка, на Аполлона. Воскреситель-то,
бывший-то герой, бросается, как паршивая, лохматая шавка, на своего лакея, а тот
смеется над ним! И слез давешних, которых перед тобой я, как пристыженная баба,
не мог удержать, никогда тебе не прощу! И того, в чем теперь тебе признаюсь,
тоже никогда тебе не прощу! Да, - ты, одна ты за все это ответить должна, потому
что ты так подвернулась, потому что я мерзавец, потому что я самый гадкий, самый
смешной, самый мелочной, самый глупый, самый завистливый из всех на земле
червяков, которые вовсе не лучше меня, но которые, черт знает отчего, никогда не
конфузятся; а вот я так всю жизнь от всякой гниды буду щелчки получать - и это
моя черта! Да какое мне дело до того, что ты этого ничего не поймешь! И какое,
ну какое, какое дело мне до тебя и до того, погибаешь ты там или нет? Да
понимаешь ли ты, как я теперь, высказав тебе это, тебя ненавидеть буду за то,
что ты тут была и слушала? Ведь человек раз в жизни только так высказывается, да
и то в истерике!.. Чего ж тебе еще? Чего ж ты еще, после всего этого, торчишь
передо мной, мучаешь меня, не уходишь?
Но тут случилось вдруг странное обстоятельство.
Я до того привык думать и воображать все по книжке и представлять себе все на
свете так, как сам еще прежде в мечтах сочинил, что даже сразу и не понял тогда
этого странного обстоятельства. А случилось вот что: Лиза, оскорбленная и
раздавленная мною, поняла гораздо больше, чем я воображал себе. Она поняла из
всего этого то, что женщина всегда прежде всего поймет, если искренно любит, а
именно: что я сам несчастлив.
Испуганное и оскорбленное чувство сменилось на лице ее сначала горестным
изумлением. Когда же я стал называть себя подлецом и мерзавцем и полились мои
слезы (я проговорил всю эту тираду со слезами), все лицо ее передернулось
какой-то судорогой. Она хотела было встать, остановить меня; когда же я кончил,
она не на крики мои обратила внимание: "Зачем ты здесь, зачем не уходишь!" - а
на то, что мне, должно быть, очень тяжело самому было все это выговорить. |