Да и
забитая она была такая, бедная; она считала себя бесконечно ниже меня; где ж ей
было озлиться, обидеться? Она вдруг вскочила со стула в каком-то неудержимом
порыве и, вся стремясь ко мне, но все еще робея и не смея сойти с места,
протянула ко мне руки... Тут сердце и во мне перевернулось. Тогда она вдруг
бросилась ко мне, обхватила мою шею руками и заплакала. Я тоже не выдержал и
зарыдал так, как никогда еще со мной не бывало...
- Мне не дают... Я не могу быть... добрым! - едва проговорил я, затем дошел до
дивана, упал на него ничком и четверть часа рыдал в настоящей истерике. Она
припала ко мне, обняла меня и как бы замеpла в этом объятии.
Но все-таки штука была в том, что истерика должна же была пройти. И вот (я ведь
омерзительную правду пишу), лежа ничком да диване, накрепко, и уткнув лицо в
дрянную кожаную подушку мою, я начал помаленьку, издалека, невольно, но
неудеpжимо ощущать, что ведь мне тепеpь неловко будет поднять голову и
посмотpеть Лизе пpямо в глаза. Чего мне было стыдно? - не знаю, но мне было
стыдно. Пpишло мне тоже в взбудоpаженную мою голову, что pоли ведь тепеpь
окончательно пеpеменились, что геpоиня тепеpь она, а я точно такое же униженное
и pаздавленное создание, каким она была пеpедо мной в ту ночь, - четыpе дня
назад... И все это ко мне пpишло еще в те минуты, когда я лежал ничком на
диване!
Боже мой! да неужели ж я тогда ей позавидовал?
Не знаю, до сих пор еще не могу решить, а тогда, конечно, еще меньше мог это
понять, чем теперь. Без власти и тиранства над кем-нибудь я ведь не могу
прожить... Но... но ведь рассуждениями ничего не объяснишь, а следственно, и
рассуждать нечего.
Я, однако ж, преодолел себя и приподнял голову; надобно ж было когда-нибудь
поднять... И вот, я до сих пор уверен, что именно потому, что мне было стыдно
смотреть на нее, в сердце моем вдруг тогда зажглось и вспыхнуло другое
чувство... чувство господства и обладания. Глаза мои блеснули страстью, и я
крепко стиснул ее руки. Как я ненавидел ее и как меня влекло к ней в эту минуту!
Одно чувство усиливало другое. Это походило чуть не на мщение!.. На лице ее
изобразилось сначала как будто недоумение, как будто даже страх, но только на
мгновение. Она восторженно и горячо обняла меня.
X
Через четверть часа я бегал взад и вперед в бешеном нетерпении по комнате,
поминутно подходил к ширмам и в щелочку поглядывал на Лизу. Она сидела на полу,
склонив на кровать голову и, должно быть, плакала. Но она не уходила, а это-то и
раздражало меня. В этот раз она уже все знала. Я оскорбил ее окончательно, но...
нечего рассказывать. Она догадалась, что порыв моей страсти был именно мщением,
новым ей унижением, и что к давешней моей, почти беспредметной ненависти
прибавилась теперь уже личная, завистливая к ней ненависть... А впрочем, не
утверждаю, чтоб она это все поняла отчетливо; но зато она вполне поняла, что я
человек мерзкий и, главное, не в состоянии любить ее.
Я знаю, мне скажут, что это невероятно, - невероятно быть таким злым, глупым,
как я; пожалуй, еще прибавят, невероятно было не полюбить ее или по крайней мере
не оценить этой любви. Отчего же невероятно? Во-первых, я и полюбить уж не мог,
потому что, повторяю, любить у меня - значило тиранствовать и нравственно
превосходствовать. Я всю жизнь не мог даже представить себе иной любви и до того
дошел, что иногда теперь думаю, что любовь-то и заключается в добровольно
дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать. Я и в мечтах своих
подпольных иначе и не представлял себе любви, как борьбою, начинал ее всегда с
ненависти и кончал нравственным покорением, а потом уж и представить себе не
мог, что делать с покоренным предметом. |