Изменить размер шрифта - +
Альфонсу было тогда четырнадцать лет. Из монастыря его выставили в два счета, и он стал кочевать с толстенным томом стихов под мышкой с фермы на ферму, нанимаясь в работники. Как правило, к осени, когда начинался сезон бронхитов, его каждый раз прогоняли вон. На какое-то время его поиски возлюбленной прервала война. Но вот его демобилизовали, наградили орденом, он поступил в скобяной магазин и, обретя таким образом солидное положение в обществе, с новой силой ощутил потребность в музе. Чуть не угробив своим бурным натиском пять-шесть хворых курортниц и едва не угодив под суд после жалобы городского управления по туризму, он в пятидесятые годы решил утишать томление плоти при помощи проституток крепкого телосложения, а пациенток водолечебницы беречь для идеальных устремлений.

— Нам все кажется, что мы бессмертны, — произносит нотариус в приливе жалости к себе. — А ведь я его ровесник…

— Я тоже, — говорит Одиль.

— Я даже на пару месяцев старше…

— Так вот, — продолжал свое повествование Альфонс, как только посетители вышли, — это новенькая, она работает около перехода внизу Женевской улицы. Звать Амалией. Бразильянка из Сан-Пауло, настоящая женщина, не то что эти перевертыши из ночных клубов — пыжатся быть и тем и сем сразу, а на деле ни то ни се, хуже, чем ты сейчас, жалкие куклы. Интересно, может, ты уже в раю? — перебивает он сам себя и смотрит на часы. — И я распинаюсь перед пустым местом? Но это ничего, я привык. Это ведь такая редкость, чтобы тебя слушали, чаще всего даже и вида не делают.

Я бы рад послушать тебя еще, Альфонс, но не могу быть везде одновременно. Меня притягивает столовая, и я устремляюсь туда, причем с охотой — ведь там с минуты на минуту зачитают мои последние распоряжения, и мне любопытно посмотреть, кто как их примет. Однако же, когда в поле моего зрения снова проступает ореховый стол, часть моего сознания, кажется, остается в гостевой комнате. Что-то вроде зуда отвлекает внимание, я слышу, не различая слов, горячий шепот Альфонса, он словно приглушенная мелодия, на фоне которой звякают вилки и ложки. Возможно, моя мысль — это поток частичек мозга, облачко атомов, все еще связанных друг с другом, но обреченных в дальнейшем распыляться и оседать всюду, куда меня будут призывать? Надо будет продумать эту гипотезу на досуге. Пока же сконцентрируемся на мэтре Сонна, нотариусе из конторы на бульваре Президента Вильсона, смущенно сидящем перед своей тарелкой, — он более или менее представляет себе, что содержится в конверте, который оттопыривает внутренний карман его пиджака.

— Кто бы мог предположить? — вздыхает он и протирает запотевшие роговые очки.

— Никто, — тоном, отсекающим дальнейшие рассусоливания, изрекает Фабьена. — Вы упоминали по телефону о каких-то… особых распоряжениях. Подлить вам соуса?

— Нет, спасибо.

— О чем же идет речь?

— Лучше всего прямо сейчас вскрыть завещание. — Мэтр Сонна откидывается на стуле, достает конверт и вскрывает его столовым ножом. А затем в сгустившейся тишине, трижды прокашлявшись, оглашает полный текст моего последнего волеизъявления: — «Я, нижеподписавшийся Лормо Жак, приветствую всех вас и посылаю вам свои соображения с того света. Это — мое завещание, которое я пишу, будучи, как говорится, в трезвом уме и ясной памяти. Сейчас прекрасный летний вечер, и жизнь кажется такой отрадной, что хочется продлить ее за земные пределы…» — Нотариус восхищенно вздыхает, покачивает головой и повторяет последнюю фразу, смакуя ее звучание в нынешних обстоятельствах. Однако его слушатели мало чувствительны к литературной форме, их больше волнует содержание. Поэтому он с сожалением читает дальше: — «Прежде всего я настоятельно прошу, чтобы меня отпевали в нашей часовне в Пьеррэ-дю-Лак…»

— Но почему? — не выдерживает Фабьена, уже договорившаяся насчет отпевания в Нотр-Дам.

Быстрый переход