Ну, попляшет у меня мэр на следующих выборах!
Она хватает последний кусок грюйера, который не успел доесть Жан-Ми, и, яростно жуя, объясняет, что поставила свою машину в гараж, накормила собаку и вернулась пешком, чтобы проститься со мной. Хоть бы кто-нибудь ее пожалел, пригласил к столу: присядьте, мадемуазель Туссен, дорогая, вы продрогли, съешьте баранины… — так нет же, всем плевать, и мадемуазель Туссен чеканным шагом, разбрасывая на ходу ледышки, прошествовала в гостевую комнату и скрылась за дверью. Через минуту оттуда вышел Альфонс. Я изо всех сил стараюсь удержаться в столовой — не хочу снова угодить в силки тибетских заклинаний.
Но трапеза окончена, торта не будет — на этот раз, ввиду обстоятельств, Жан-Ми пришел с пустыми руками. Завещание с так и не разгаданной последней прихотью вложено в конверт и заняло почетное место на буфете, между нашей свадебной фотографией и школьным дневником Люсьена, который я уже не смогу подписать.
Мои плакальщики дружно поднимаются и возвращаются ко мне пить кофе. Мадемуазель Туссен мирно вяжет. Ни молитв, ни воспоминаний до меня ни от кого не доходит. Для проформы они досиживают еще четверть часа до полуночи, когда же компьютерное курлыканье перекрывается боем часов, расходятся спать.
Альфонс без особых церемоний выпроваживает мадемуазель Туссен, предложившую посидеть со мной до утра.
— Ему надо отдохнуть, — бормочет он и вручает старой деве ее кошелку и гигантский зонтик.
Дверь закрывается. Люсьен выключает компьютер. Лифт скользит по шахте вниз.
Что ждет меня дальше?
Я остался ненужным часовым при ставшем мне чужим теле. Теперь, когда все стихло, я словно вернулся в сегодняшнее утро, в первые минуты после смерти. Вместо прыгающих на экране электронных цифр глухо постукивает маятник, но время словно сделало петлю, и я очутился в исходной точке. Изменился ли я? Сказать по правде, не уверен, что я бы сильно обрадовался, если бы все оказалось просто сном и я бы открыл глаза в трейлере, рядом с прижавшейся к моему боку Наилой и услышал шум въезжающих в ворота фургонов с товаром.
По-настоящему мне хотелось бы другого: чтобы кто-нибудь гулял с моим сердцем в груди или чтобы мои глаза вернули кому-нибудь зрение. Это неосуществленное желание — единственное, о чем я жалею отсюда, из предположительной вечности. Целехонькое, исправное тело пропадает даром — вот вопиющая неблагодарность, глубоко противная моему существу. Сколько я ни говорил себе, что это не моя вина, что главное — само намерение, тягостное ощущение невыполненного долга не отпускало. Как будто, раздав свое тело по кусочкам, я мог бы хоть как-то отплатить за сохранность сознания.
Теперь, когда по милости какого-то нотариуса, не умеющего надеть цепи на колеса, моя телесная оболочка обречена гнить целиком, мне почти стыдно за избыток жизненных сил наполняющих меня в присутствии близких. Стыдно, что я еще здесь — волнуюсь, переживаю, сержусь, даже улыбаюсь.
Да, несмотря на все что они скажут или сделают, несмотря на разочарования, измены, на неудобную бесплотность и предстоящее забвение, я люблю жизнь, все еще люблю, и хочу оставаться на земле — потому, наверное, и остаюсь.
Мне бы еще средство помочь тем, кто зовет меня, перелить им свои мысли — последнее, что у меня есть, — и я был бы счастливейшим из мертвых.
Из-за неоновых вспышек «Топ-Спорта» мое зрение стало мигающим, завитки серого дыма от задутых свечей скачут на полосатом фоне опущенных ставней. Без бодрого аккомпанемента вязальных спиц мадемуазель Туссен вздохи маятника кажутся мрачными и тонут в гнетущей пустоте. Я что, должен продолжать бдение у гроба в одиночестве? Видеть не могу эту гримасу от Бюньяров. Чертовы гримеры — из-за них на сетчатке и в памяти близких вместо моего настоящего лица останется насквозь фальшивая физиономия самодовольного болвана с загадочной ухмылкой. |