Вечером на опушке леса, под огромной, ветрами скрученной сосной,
хоронили убитых бойцов. Два старых огневика -- заряжающий Гызин и наводчик
Кушаков -- после похорон подались по оврагу вниз -- умыться и попить,
однако, переглянувшись меж собой, прихватили лопаты, и по дороге к ключу
Гызин буркнул:
-- Кобылке токо бы потеха, закопать -- того нету!..
Наводчик мог бы сказать Гызину: "А сам-то?.." -- но они давно воевали
вместе, ели из одного котелка, откапывали друг дружку из заваленной взрывами
огневой позиции, так что Кушаков и без слов знал -- напарник его сейчас как
бы после похмельного угара, чувство вины его гнетет, и он будет говорить
всякое, выслуживаться, неизвестно зачем вести себя не по-мужицки --
мелковато. Гызин пивал до войны, не всякий раз и получку до дому доносил,
потом семенил перед женой, метусился, да и подызмельчал незаметно натурой.
С видом знатока Гызин похватал горстью мертвого зверя за бока, развел
куделыю-мягкую шерсть на кочковатом загривке медведя, подул в нее и важно
сказал, усаживаясь на голыш, маковкой выдавшийся из травы, сочным островком
окружившей исток ключа:
-- Чистой ости шерсть. Подшерсток уже пепелится. -- И начал сворачивать
цигарку.
Кушаков посомневался насчет подшерстка: какой подшерсток у зверя,
которому в глухой берлоге лежать? Не белка ведь, не куница. Но он снова
ничего не сказал. Закурив и зачем-то отогнав рукою дым, поплывший в сторону
друга, который и сам сидел, зажав цигарку губами, Гызин добавил со вздохом:
-- Скоро зима! Еще одна. -- И тронул ботинком тушу зверя: -- Выгулялся
пан-михаил на селянских овсах! Может, оснимаем?
"На тутошних овсах, как на солдатских сухарях!" -- хотел возразить
Кушаков, да так глотнул дыма, что зашелся в кашле и сердито замахнулся
бросить цигарку в желоб ключа, но изменил решение уже в замахе, остановил
руку и, разжав пальцы, уронил окурок под ноги.
-- Оснимаем, командиру батареи шкуру отдадим.
-- Ему только медвежьей шкуры до полного счастья и не хватает! --
глядя, как серым слепнем шевелится и пожужживает в траве газетный окурок,
заговорил наконец Кушаков. -- А так уж все есть: на груди ордена, в паху
осколки, полсотни гавриков-потешников на шее и в придачу взводный, который
за год учебы в артполку так и не запомнил, с какого конца пушку заряжают...
-- Не осымывать так не осымывать. Я ведь так это. У него все одно шкура
с мясом состылась, не отодрать.
-- На ем сала, как на борове! Состылась...
-- И сало не лишнее. Пользительное... Чего это ты сердишься-то?
-- Да не сержусь я, -- дождавшись, как отшипел в траве окурок и синяя
ниточка дыма сплелась с травкой, тоже осипевшей от ожегшего ее инея, глухо
произнес Кушаков. |