И милосердия...
Девочка в красном пальтишке, в меховых башмачках, в пуховой шапочке
кормила голубей из кулька.
И они кружились вокруг девочки хороводом, раздув зобы, хлопаясь, долбя
друг дружку, оттирая боком. Девочка смеялась, сыпала крупу с крошками и все
повторяла: "У, какие! У, какие!.."
А на скамейке сидел ее отец, курил, жмурился от несильного, но уже
пригревающего солнца и поощрял девочку, хвалил ее за усердие, а ночью он
сгребал лопатою мертвых голубей в кузов машины и, когда нагреб их полный
кузов, отвез на свалку и сжег там.
Вернулся он домой наутре, осторожно прошел мимо кровати дочки, которая
спала глубоко, руки ее были хорошо, с мылом омыты, и девочка сладко
причмокивала губами, даже чему-то улыбалась.
И когда я услышал от этого спокойного отца, спокойно рассказывающего о
том, как "несмышленая" девочка кормила голубей отравленной пищей, полученной
им в санэпидстанции, потому что голуби стали болеть, могли заразить людей и
животных и нужно было их истребить, то вспомнил, как в другом месте другие
"борцы" за здоровье людей обсыпали предвесенний лес дустом, чтобы убить
энцефалитного клеща. Но клеща в эту пору не убить -- он, оцепенев, спит в
гнилых пеньях, колодинах и под корой, а вот птицу в той местности истребили
всю подчистую.
А птицы там было, птицы! Уже отравленная, но все еще живая, способная
двигаться, птица -- глухари, тетерева, рябчики вылетали на солнцевосход,
грелись и падали замертво на узкую, "обогревную" тропинку и так их много
упало, что, когда я шел весной по этой тропе, под ногами у меня хрустели
птичьи скелеты, и сапоги по щиколотку уходили в перо, и было идти тяжело и
вязко, будто по мягкому проседающему мху.
Но я шел, шел, ослепленный слезами, и не мог проклинать, а молил
каким-то полузабытым отрывком из старой молитвы, себя, детей своих, всех
людей, таких беззаботных и жестоких: "Боже, милосердия ми воздаждь... и
милосердия ми воздаждь... и милосердия..."
Он живой!
Темнели осинники в глуби, густою тучей становился лес, а над
белоствольем берез бесшумно смыкались только что рыжевшие, но уже
очерняющиеся кроны. Небо еще было светло, однако догорало с закатного края.
Птицы гомонили все реже, отряхиваясь перед сном на ветках. Трещали сварливо
дрозды, и через кулижку, отмеченную посередине черным прошлогодним стогом,
редко пролетали вальдшнепы, роняющие призывной клич и качающие в лад своему
кожаному скрипу клювом.
Я лениво, как бы по обязанности, палил в пролетающих вальдшнепов из
ружья и досадовал на промахи, но где-то в глубине души, совсем отдельно от
меня, и все же во мне, плавала умилительная радость оттого, что я лишь пугал
вальдшнепов и наводил панику на дроздов -- грохотом выстрела их подбрасывало
над мелколесьем, и они сердито пикировали на меня, обрызгивали своей жижей и
делали это куда как метко. |