Двадцать шесть ей было, троих детей имела, а муженек лих на выпивку
удался, выпивший -- скор на руку. Задрался как-то на семейном празднике,
братья навалились, повязали, носом ткнули в подушку и забыли про него --
утром хватились: холоден. Так без мужа и вырастила Анна детей. Сыны теперь
норовят ей на лето внуков сбыть, на вино денег просят, "куркулихой"
называют. А и правда куркулиха -- вдвоем с матерью живут в деревне, где
прежде было за сорок дворов: коси кругом -- не накосишься, сади овощь -- не
насадишься, кричи людей зимней порой -- не докличешься...
"Дальний плач тальянки, голос одинокий..."
Отчего же это и почему так мало пели и поют у нас Есенина-то? Самого
певучего поэта! Неужто и мертвого все его отторгают локтями? Неужто и в
самом деле его страшно пускать к народу? Возьмут русские люди и порвут на
себе рубаху, а вместе с нею и сердце разорвут, как мне сейчас впору
выскрести его ногтями из тела, из мяса, чтоб больно и боязно было, чтоб
отмучиться той мукой, которой не перенес, не пережил поэт, страдающий разом
всеми страданиями своего народа и мучаясь за всех людей, за всякую живую
тварь недоступной нам всевышней мукой, которую мы часто слышим в себе и
потому льнем, тянемся к слову рязанского парня, чтоб еще и еще раз
отозвалась, разбередила нашу душу его боль, его всесветная тоска.
Я часто чувствую его таким себе близким и родным, что и разговариваю с
ним во сне, называю братом, младшим братом, грустным братом, и все утешаю,
утешаю его...
А где утешишь? Нету его, сиротинки горемычной. Лишь душа светлая витает
над Россией и тревожит, тревожит нас. А нам все объясняют и втолковывают,
что он ни в чем не виноват и наш-де он, наш. Уже и сами судьи, определявшие,
кто "наш" и "не наш", сделались "не нашими", вычеркнуты из памяти людской,
но песнь, звук, грусть поэта навечно с нами, а нам все объясняют и объясняют
необъяснимое, непостижимое, потому что он -- "не наш" и "не ваш", он --
Богово дитя, он Богом и взят на небеса, ибо Богу и самому хорошие и светлые
души нужны, вот Он и пропалывает людской огород -- глянешь окрест: татарники
одни да лопухи, и на опустелой земле горючая трава да дремучие бурьянники
прут вверх, трясут красными головами, будто комиссарскими фуражками, кричат
о себе, колются, семенем сорным, липучим сорят...
"За окошком месяц..." Тьма за окошком, пустые села и пустая земля.
Слушать здесь Есенина невыносимо. До приторности засахаренную слезу
страдальца-поэта вылизывают пошлым языком, пялят расшивную русскую рубаху на
кавказский бешмет, а она не лезет на них, рвется, цепляется за бутафорские
газыри.
"Я и сам когда-то пел не уставая: где ты, моя липа, липа вековая?" И в
самом деле, где ты, наша липа, липа вековая? Теплый очаг? Месяц? Родина моя,
Русь -- где ты?
Лежат окрест туманы, плотно, недвижно, никакой звук не пробивается. |