Усилиями друзей мои денежные дела оказались безнадежно расстроенными; все обещания были нарушены, и я знал, что выйду из тюрьмы нищим. Я всерьез прикидывал, не сделаться ли бродягой, пока не вспомнил, что это уже успело превратиться в литературное клише. Нет, не мне склонять перед миром голову. Я не дам обвинителям возможности сказать, что они уничтожили меня, – я возвышусь над ними и сделаю это сам, без посторонней помощи. Я, и никто другой, решу, какой будет моя новая жизнь; я непременно должен возродиться как художник, ибо, если этого не случится, я еще больше опорочу себя как человек. Это был страшно рискованный путь – ведь я не знал, хватит ли у меня на него сил.
В день освобождения мне вернули одежду, в которой я впервые переступил порог тюрьмы. Она, конечно, была мне велика и пахла дезинфекцией – можно было подумать, что в нее обряжали труп. За два года подневольного труда мне заплатили полгинеи, и это оказался последний в моей жизни заработок.
Я пожал руку начальнику тюрьмы и обернулся к стоявшему рядом Томми Мартину. Он улыбался, а я разразился хохотом. «Не забывай меня», – сказал я; надеюсь, он не забывает – ведь я очень часто вспоминаю его доброту, вернувшую меня к жизни. Выйдя из ворот Редингской тюрьмы, я поднял голову и посмотрел на небо. Поездом меня доставили в Пентонвилл, откуда меня забрали лондонские друзья.
– Что это, Оскар, перечень долгов?
– Да, Бози, что же еще? Но это такие долги, которые не оплатишь деньгами.
– А твои долги все такие. – Это, конечно, Фрэнк.
– Фрэнк, давай я прочту тебе кусочек, если ты позволишь пустить нашу беседу по литературному руслу.
Я прочел им страницы, касающиеся моих триумфов в лондонском обществе. Разумеется, они были ошеломлены и забрали у меня тетрадь. Сидя рядышком, они прочли ее от корки до корки, я же тем временем смотрел в окно. Наконец Фрэнк поднял на меня глаза.
– Печатать это нельзя, Оскар. От начала до конца полнейшая бессмыслица и несусветная ложь.
– Что ты сказал?
– Что это выдумки.
– Это жизнь моя.
– Ты грубо подтасовал факты в своих интересах.
– Никаких интересов у меня нет и не было, а факты пришли мне на память совершенно естественным образом.
– Было время, когда ты не доверял ничему естественному, и правильно делал. Взять хоть это: «В маленький театр на Кинг-стрит молодые люди приходили с зелеными гвоздиками в петлицах». Оскар, ты был единственным, кто носил зеленую гвоздику. Или вот: «Я был тщеславен, и за тщеславие меня любили». Никто не любил твоего тщеславия, Оскар. Теперь-то ты это понимаешь, я уверен.
– Ты смешон, Фрэнк. Ты ведешь себя как жалкий репортеришка.
– И ты воруешь строчки у других писателей. Например, тут…
– Да не ворую я. Я их спасаю.
Бози в разговор не вступал; он кусал ногти – верный признак того, что сказать ему нечего. И я бросил ему перчатку.
– А ты что скажешь?
– Это лживая вещь – но таков и ты сам. Нелепая, подлая и глупая. Но таков и ты сам. Словом, конечно, печатай.
А Фрэнк скучнейшим образом продолжал перечислять то, что считал моими фактическими ошибками и ложными суждениями. Припомнить, что именно он говорил, я не в состоянии. Спустя несколько минут мне удалось вызволить тетрадь из его рук, и я попросил его взять мне экипаж.
– Выбрось эту тетрадь, – сказал он. – Тебе же лучше будет.
Разумеется, я не послушался.
Теперь этот поступок кажется мне невероятным, хоть я всегда испытывал к папе римскому глубочайшее почтение. То ли изменившийся облик Лондона так напугал меня, что я решил вернуться к спасительным четырем стенам, то ли я надеялся глубже постичь там открывшиеся мне тайны любви и страдания – не знаю, не могу вспомнить. |