Никогда не следует показывать людям тщету их идеалов, иллюзорность их представлений. Поступающий так платит страшную цену. Гельвеций утверждал, что будущий гений ребенком ничем не отличается от других детей. Я этому не верю: с самого начала я чувствовал свою обособленность. Я был не от мира сего и всегда предпочитал созерцание действию. В детстве у меня был неровный и капризный характер, я то впадал в уныние, то был охвачен необъяснимым весельем. Мать позже говорила мне, что я часто смеялся во сне – «Мальчик, смеющийся во сне» был бы находкой для Милле , – но я ничего подобного не помню. Зато хорошо помню печальные серые дни, когда я лежал на кровати и плакал.
Эти настроения постепенно ушли в прошлое. Я всегда любил детей, и я уверен, что толкает меня к ним именно мое забытое детство – как будто в их лицах и голосах я могу вновь обрести навеки утраченную невинность. Есть писатели, у которых всякий прилив искренности непременно сопровождается подробными воспоминаниями о юных годах – видимо, это было неповторимое время, когда они обладали хоть какой-то толикой воображения. Но я не из их числа: ко мне возвращаются только отдельные образы и картины, подобные смутным далям на полотнах импрессионистов.
Друзей у меня было мало, и родители, похоже, не побуждали меня к новым знакомствам. Я был из тех детей, что всегда ищут одиночества, – я слышал в нем отзвук того одиночества, из которого, как я знал, я явился на свет. И вот я бродил, разглядывая узоры, в которые слагались камни мостовой, громко произнося диковинные фразы, приходившие мне на ум. В пятидесятые и шестидесятые годы Дублин уже был дряхлеющим городом: как пожилая проститутка, он давным-давно лишился невинности и вот-вот должен был лишиться средств к существованию. Но я, слоняясь по улицам, не замечал обступавших меня бедности и упадка – я был глубоко погружен в свои меланхолические думы.
Меня постоянно, как магнит, тянул к себе собор Святого Патрика; меня поражала эта темная громада, высившаяся среди дымных трущоб, поражало и то, как, стоило закрыть за собой тяжелые двери, все возгласы и шумы Либертиз тут же тонули в ее тишине. Это было мое первое знакомство с мрачными утешениями религии. Я подолгу простаивал перед надгробием декана Свифта, читал высеченные на нем прекрасные слова и мечтал, что когда-нибудь подобным образом увенчается и моя жизнь.
Мальчиком я безнаказанно гулял по узким улочкам нищих кварталов; именно потому, что я не испытывал страха, со мной там ничего не могло случиться. Чары неведения рассеялись лишь однажды. Возвращаясь с прогулки, я шел к Меррион-сквер. Где-то возле Замка из темного двора, который я только что миновал, вдруг выскочила девчонка и сдернула у меня с головы серую шапочку. Я что-то крикнул ей вслед и тут же оказался окружен ватагой сорванцов, которые принялись надо мной издеваться. Теперь такое происходит со мной достаточно часто, и всякий раз холодный ужас, который я испытал тогда, возникает вновь.
Я растерялся; они перекидывались моей шапкой, а я плакал, охваченный страхом. Наконец я побежал, чтобы не дать им дальше наслаждаться моими слезами, и тут же упал, споткнувшись о подставленную ногу. Я лежал в пыли, боясь шевельнуться.
Вдруг я почувствовал на плече чью-то руку; мальчик моих лет помог мне подняться. Его лицо до сих пор стоит у меня перед глазами – в нем я встретил одну из тех редких душ, что и в нищете умеют сохранить человечность и доброту. Он сказал, чтобы я не обращал внимания на гадких мальчишек. Мы сидели и разговаривали на обшарпанном крыльце неказистого строения. Он знал дом, в котором я жил, и сознался, что часто ходит в «шикарные кварталы» и заглядывает в окна. Он спросил, сколько мы платим за дом в неделю – небось целый шиллинг, а то и два? Я сказал, что не знаю, но, конечно, больше, намного больше.
Он притих, а мне стало стыдно. Он поднял с земли мою шапочку, протянул ее мне и церемонно пожелал мне всего хорошего. |