А последние слова у нее были такие: «моральный урод» — папино ругательство, «дура несчастная» — самое сильное и очень редкое ругательство дедушки, который никогда не произносил не только слов нецензурных, но даже таких вполне допустимых, по мнению Жени, а в некоторых ситуациях очень даже подходящих, как, например, «идиотка». А еще она знала такие слова — «убо» и «каляга».
Вот эти уже никому из Жениных приятелей и одноклассников не известные слова дошли до нее от другой бабушки — маминой мамы. Когда-то прабабушка вызвала к себе в Москву из родного села Вишенки свою старшую односельчанку, чтобы помогала нянчить новорожденную — как раз будущую Женину бабушку. Баба — так бабушка называла свою любимую няню и крестную мать. Крестила она ее тайно, поскольку бабушкин отец был членом коммунистической партии, и его за такие дела — ребенка своего в церкви крестил! — могли оттуда исключить: коммунист был обязан не верить в Бога. Так вот, няня получила в свое время из роддома на руки пятикилограммовую — то есть очень крупную — Нату. «Вся в перевязочках», — с удовольствием вспоминала она впоследствии.
А через несколько месяцев после начала Великой Отечественной войны родилась младшая сестренка бабушки, очень маленького веса. Какой там мог быть вес, когда отец ее ушел защищать Москву, к которой враг подступил почти вплотную, а беременная мать с маленьким ребенком двинулась в эвакуацию — в теплушке… Когда семья осенью 1942 года вернулась домой, няня, остававшаяся всю войну в Москве, впервые увидела девочку. И никак не могла привыкнуть к тщедушному виду, правду сказать, красивенькой, но всегда бледненькой, родившейся в голодное военное время Инночки. Входя в дом, она спрашивала обычно с порога:
— Спит каляга-то? Или каляжится?
Второй вариант вопроса был такой:
— Спит убо-то?
При настойчивых расспросах выяснилось, что «убо» — это сокращенное «убожество», то есть «убогая», «калека»… «Каляга» — тоже вроде этого: ребенок, который долго ходить не начинает. Хотя Инночка никакой калекой не была и ходить начала рано.
А «каляжиться» значило вроде как ломаться, капризничать. Эти слова известны были в тех Владимиро-Суздальских землях, где родились и няня, и прабабушка. А в других местах России их, может, и не слышали никогда. Но Жене все-все, касавшееся родного языка, всегда было очень интересно.
…Так вот, в отсутствие плеера и музыки Женя волей-неволей — поскольку читать в машине было трудно и даже глупо — предавалась разным воспоминаниям.
Они вместе с ее лучшей подругой Зиночкой, которая — Женя знала это точно — очень скучала сейчас по ней в оставшейся далеко-далеко, чуть не за пять тысяч километров Москве, любили вспоминать свой детский сад, куда ходили вместе. В том числе всякую чепуху — например, как один мальчик стукнул по носу девочку, она заревела, и у нее из носу показался большой красный пузырь. А Женя с Зиночкой решили, что она умирает, и заревели еще громче нее.
Еще они с Зиночкой вспоминали, как вырывали свои молочные зубы и складывали их под веранду, приговаривая:
— Мышка-мышка, забери мой зубик и принеси здоровый!
Бабушка только ахала, когда Женя говорила ей, страшно кругля и без того круглые свои глазки:
— Там, наверно, штук сто зубов было!
А сегодня, например, Жене весь день лезли в голову ее учителя. А ведь за много дней ни разу их не вспомнила.
Географичка Анна Алексеевна носила хорошую фамилию — Кувшинникова. Женя любила такие фамилии — наверно, научилась этому от папы, который всегда отмечал удачные, как он их определял, фамилии.
У географички был непропорционально крупный нос. |