Я прочитал и каждое слово в тех ругательных письмах, которые вы так любезно пересылали мне в Нью‑Йорк.
Все немного растерялись.
– Картина не существовала, пока я ее не создал, – продолжал Карабекьян. – Теперь, когда она существует, для меня было бы большим счастьем видеть, как ее без конца копируют и необычайно улучшают все пятилетние ребятишки вашего города. Как я был бы рад, если бы ваши дети весело, играючи, нашли то, что я мучительно искал много‑много лет.
И вот сейчас даю вам честное слово, – продолжал он, – что картина, купленная вашим городом, показывает самое главное в жизни – и тут ничего не упущено. Это – образ сознания каждого животного. Это – нематериальная сущность всякого живого существа, его «я», к которому стекаются все познания извне. Это – живая сердцевина в любом из нас: и в мыши, и в олене, и в официантке из коктейль‑бара. И какие бы нелепейшие происшествия с нами ни случались, эта сердцевина неколебима и чиста. Потому и образ святого Антония в его одиночестве – это прямой, неколебимый луч света. Будь подле него таракан или официантка из коктейль‑бара, на картине было бы два световых луча. Наше сознание – это именно то живое, а быть может, и священное, что есть в каждом из нас. Все остальное в нас – мертвая механика.
Я только что слыхал, как наша официантка – вот этот вертикальный луч света – рассказала историю про своего мужа и одного слабоумного накануне казни в Шепердстауне. Отлично. Пусть пятилетний ребенок нарисует духовное истолкование этой встречи. Пусть этот пятилетний художник откинет прочь и слабоумие, и решетки, и ожидающий узника электрический стул, и форму надзирателя, и его револьвер, и всю его телесную оболочку. Что будет самой совершенной картиной, какую мог бы написать пятилетний ребенок? Два неколебимых световых луча.
Восторженная улыбка засияла на диковатом лице Рабо Карабекьяна.
– Граждане Мидлэнд‑Сити, низко кланяюсь вам, – сказал он, – вы стали родиной величайшего произведения искусства.
Ничего этого Двейн Гувер не воспринимал. Он все еще, словно в гипнозе, вспоминал стихи. У него явно не все были дома. Чердак был не в порядке. Свихнулся он. Да, Двейн Гувер совсем спятил.
Глава двадцатая
Пока моя жизнь обновлялась от слов Рабо Карабекьяна, Килгор Траут, стоя на обочине автострады, глядел через Сахарную речку в ее бетонном ложе на новую гостиницу «Отдых туриста». Мостика через речку не было. Приходилось идти вброд.
И он сел на перила, снял башмаки и носки и закатал брюки до колен. Его голые икры были разузорены варикозными венами и шрамами. Совсем как икры моего отца, когда он стал старым‑престарым человеком.
Да, у Килгора Траута были икры моего отца – мой подарок. Я придал ему и ступни моего отца – узкие, длинные, выразительные. Голубоватого цвета. Картинные ноги.
Траут опустил свои картинные ноги в бетонное ложе, где протекала Сахарная речка. Ноги сразу покрылись прозрачной пластиковой пленкой, плававшей на поверхности Сахарной речки. Когда Траут с удивлением приподнял одну ногу, пластиковая пленка мгновенно высохла на воздухе, обув ногу в некий непромокаемый башмак с перламутровыми переливами. Траут шагнул снова – на другой ноге сделалось то же самое.
Эти вещества были отходами завода фирмы «Бэрритрон». Фирма изготовляла новую бомбу для военно‑воздушных сил США – новое средство уничтожения личного состава вражеской армии. Бомба разбрасывала пластиковые осколки вместо стальных, потому что пластиковые были дешевле. Кроме того, их было невозможно обнаружить в теле раненого врага даже путем рентгеноскопии.
На заводе «Бэрритрон» никто понятия не имел, что их отходы попадают в Сахарную речку. Эта фирма заключила контракт со строительной фирмой «Братья Маритимо», которой заправляли гангстеры, чтобы те построили им очистительную установку для уничтожения отходов. |