Я попробовал включить верхний свет в машине. Но вместо этого включил щетки для мытья стекол. Правда, я их сразу же выключил. Но свет от фонарей городской больницы расплывался у меня в глазах из‑за воды, растекшейся по ветровому стеклу. Я дернул еще за одну кнопку. Кнопка осталась у меня в руках. Оказывается, это была зажигалка. Ничего не попишешь – пришлось мне разговаривать с Траутом из темноты.
– Мистер Траут, – сказал я. – Я писатель, и я создал вас для своих книг.
– Простите? – сказал он.
– Я ваш создатель, – сказал я. – Сейчас вы в самой гуще одного из моих романов, вернее, ближе к концу.
– М‑мм, – сказал он.
– Может быть, у вас есть вопросы?
– Простите? – сказал он.
– Пожалуйста, спрашивайте о чем хотите – о прошлом, о будущем, – сказал я. – А в будущем вас ждет Нобелевская премия.
– Что? – спросил он.
– Нобелевская премия по медицине.
– А‑а, – сказал он. Звук был довольно невыразительный.
– Я также устроил, чтобы вас издавал известный издатель. Хватит всяких «норок нараспашку».
– Гм‑мм, – сказал он.
– На вашем месте я задал бы массу вопросов, – сказал я.
– У вас есть peвoльвep? – спросил он.
Я рассмеялся в темноте, снова попробовал включить верхний свет, но опять включил щетки и воду для мытья стекол.
– Мне совсем не нужен револьвер, чтобы вами управлять, мистер Траут. Мне достаточно написать про вас что угодно – и готово!
– Вы сумасшедший? – спросил он.
– Нет, – сказал я. И я тут же разрушил все его сомнения. Я перенес его в Тадж‑Махал, потом в Венецию, потом в Дар‑эс‑Салам, потом на поверхность Солнца, где я не дал пламени пожрать его, а уж потом назад в Мидлэнд‑Сити.
Бедный старик упал на колени. Он напомнил мне, как моя мать и мать Кролика Гувера падали на колени, когда кто‑нибудь пытался их сфотографировать.
Он весь сжался, и я перенес его на Бермудские острова, где он провел детство, дал ему взглянуть на высохшее яйцо бермудского буревестника. Потом я перенес его оттуда в Индианаполис, где провел детство я сам. Там я повел его в цирк. Я показал ему человека с локомоторной атаксией и женщину с зобом величиной с тыкву.
Потом я вылез из машины, взятой напрокат. Вышел я с шумом, чтобы он хотя бы услыхал своего создателя, если уж он не хотел его увидеть. Я сильно хлопнул дверцей. Обходя машину, я нарочно топал ногами и шаркал подошвами, чтобы они поскрипывали.
Я остановился так, чтобы носки моих ботинок попали в поле зрения опущенных глаз Траута.
– Мистер Траут, я вас люблю, – сказал я ласково. – Я вдребезги расколотил ваше сознание. Но я хочу снова собрать ваши мысли. Хочу, чтобы вы почувствовали себя собранным, исполненным внутренней гармонии – таким, каким я до сих пор не позволял вам быть. Я хочу, чтобы вы подняли глаза, посмотрели, что у меня в руке.
Ничего у меня в руке не было, но моя власть над Траутом была столь велика, что я мог заставить его увидеть все, что мне было угодно. Я мог, например, показать ему прекрасную Елену высотой дюймов в шесть.
– Мистер Траут... Килгор, – сказал я. – У меня в руке символ целостности, гармонии и плодородия. Этот символ по‑восточному прост, но мы с вами американцы, Килгор, а не китайцы. Мы, американцы, всегда требуем, чтобы наши символы были ярко окрашены, трехмерны и сочны. Больше всего мы жаждем символов, не отравленных великими грехами нашей нации – работорговлей, геноцидом и преступной небрежностью или глупым чванством, жаждой наживы и жульничеством. |