Изменить размер шрифта - +
Что-то сдерживает поступательное движение лайнера. Как будто поперек неба натянута прозрачная мембрана, эктоплазменный барьер. Стена. А там, на вершинах облачных столбов, — не вооруженные ли молниями призрачные пограничники, готовые открыть огонь? Но выбора нет, это единственный путь на Запад, так что вперед, неси этих отбившихся от матери жеребят вперед. Но она пружинит, эта невидимая завеса, она толкает и толкает самолет назад — бо-инг! бо-инг! — и наконец «Мэйфлауэр» прорвался сквозь нее! Он прорвался! Солнечные лучи, отражаясь от крыла самолета, слепят, заставляя глаза слезиться. И когда он пересекает эту невидимую границу, то в какой-то миг, пораженный ужасом, видит в месте разрыва чудеса — видения, которые не описать словами, тайны основ бытия, подобные элевсинским мистериям[114], ослепительные, невероятные. Он чувствует, что каждую косточку его тела облучает нечто, исходящее из небесной прорехи, что он мутирует на уровне клетки, гена, частицы. Что из самолета он выйдет другим — не тем, или не вполне тем, кем вошел в него. Он пересек временную зону, перешел из вечного прошлого детства и юности в неизменное «теперь» взрослой жизни: настоящее время присутствия, которое станет разновидностью претерита — прошлым отсутствия, когда он умрет.

Мгновенное видение застает его врасплох и лишает самообладания. Через несколько секунд небеса смыкаются; остаются только колонны облаков, след самолета, анахронистичный силуэт луны и бесконечность со всех сторон. Он чувствует, что у него дрожат пальцы; биохимические колебания пронзают его тело, как бывает, когда тебе дают пощечину, унижают твое достоинство или просто какой-нибудь пьяный наклоняется близко к твоему лицу и обзывает тебя задницей, — так бывает, когда ты оскорблен. Ему не нужно этого избранничества; он предпочел бы, чтоб мир оставался реальным: тем, что есть, и не более, но он знает за собой это свойство — ускользать за грань вещей. И теперь, когда он поднялся в воздух, чудесное захватило его, хлынув через расколотое небо, и он приобщился его тайн. Солнечный свет окутывает его, как мантия. «Оставь меня, — просит он. — Я просто хочу петь свои песни». Его правая рука, пальцы которой еще дрожат, касается левой руки матери и сжимает ее.

Спента потрясена неожиданными словами Ормуса, которые не может не отнести на свой счет, и сбита с толку противоречащим им пожатием. Физические проявления привязанности нечасты и нехарактерны для Спенты и Ормуса. Она чувствует головокружение и краснеет, как молоденькая девушка. Она поворачивается, чтобы взглянуть на сына, и сразу в животе у нее что-то обрывается, как будто самолет упал в воздушную яму глубиной в несколько тысяч футов. Лучи солнца освещают Ормуса, но она чувствует присутствие и другого света — исходящего от него сияния той же природы. Спента, бо  льшую часть своей жизни проводящая в обществе ангелов, как будто впервые видит своего сына. И это его она хотела отговорить ехать с нею в Англию; он — последняя плоть от плоти ее, а она готова была порвать их кровные узы. Ее охватывает раскаяние. Боже мой, думает она, мой сын уже не просто мужчина, он почти что юный бог, и в этом нет моей заслуги. Неумело накрывая другой рукой его руку, она спрашивает:

— О чем ты думаешь, Орми? Я могу что-нибудь для тебя сделать?

Он качает головой с отсутствующим видом, но она настаивает, движимая нахлынувшим чувством вины:

— Ну хоть что-нибудь, я ведь могу тебе чем-нибудь помочь.

Словно очнувшись от сна, он говорит:

— Мама, ты должна меня отпустить.

Оставь меня.  Значит, это все-таки было прощание, думает она, и глаза у нее вдруг наполняются слезами.

— Что ты говоришь, Орми, разве я не была тебе…

Она не может закончить фразу, потому что уже знает ответ: нет.

Быстрый переход