Изменить размер шрифта - +
Долгие годы сон не был для меня объектом вожделения. В моей голове тоже полно картинок, и многие из них мне бы не хотелось смотреть по второму заходу.

Мне есть что рассказать о себе, у меня своих историй достаточно. Но большинство из них подождет. (Пока на сцене священнодействуют боги, нам, смертным, лучше подождать за кулисами. Но как только звезды доведут до финала свое трагическое умирание, выходят остальные: завершая сцену банкета, мы должны доесть всю эту чертову еду.) А мои картинки здесь. Я не могу их убрать обратно в коробку.

У настоящего фотографа есть второе портфолио, но он не может показать хранящиеся в нем образы, потому что они никогда не были отсняты на пленку. Если он фотожурналист, многие из них являются ему во сне и крадут его и без того беспокойные ночи. Бобби Флоу, поучавший всех и вся гений из агентства «Навуходоносор», любил повторять три слова, которые считал основой профессионализма: Снимай крупным планом.  И он делал это с неописуемым блеском, пока ему не снесли голову где-то в болотах Индокитая, но это входило в понятие профессионального риска. Другая составляющая этого понятия — когда голова остается на плечах, но заполняется образами реальной действительности, огромной картиной мира, с которого как будто бы содрали кожу. Мира освежеванного. Окровавленного. Восход земли, снятый как проломленный, залитый кровью череп, зависший во взрывающемся пространстве.

Я часто снимал крупным планом, с близкого расстояния, даже слишком часто, и у меня, как и у всех остальных, есть свои оХотничьи рассказы, свои байки. Снимки, сделанные, когда ты прячешься от пуль за трупами других фотографов. Пустоглазые беззубые сумасшедшие с автоматами «Узи», тыкающие дулами тебе в живот, а однажды они даже засунули дуло мне в рот. День, когда меня поставили перед охристой стенкой и «расстреляли понарошку», милая шуточка одного вояки-славянина. Послушайте, это всё — ничто. Я не хочу ни хвалиться, ни жаловаться. Я отправился туда, потому что у меня была такая потребность, это было моё. Некоторые попадают туда, потому что хотят умереть, другие — чтобы увидеть смерть, третьи — чтоб было чем хвастаться, когда они вернутся живыми. (Ведь каждый из нас философ.) Я мог бы сказать, что чувство вины не имеет к этому никакого отношения, та пленка, которую я достал из ботинка мертвеца, — это старая история, но это было бы ложью. Ложью, но только в определенной степени, потому что признаю, что каждый раз, когда я стою перед орущим ребенком с базукой, я пытаюсь доказать, что заслужил право быть там, право на эту камеру и аккредитацию, — если вас интересует десятицентовый психоанализ Люси ван Пельт, то вот он, перед вами. Но что мне действительно интересно, что меня пугает, так это то, что моя мотивация глубже, чем это, глубже даже, чем фотография человека, висящего на медленно вращающемся вентиляторе.

Во мне живет некая потребность в ужасном, потребность заглянуть в самые худшие сценарии, написанные человечеством.

Мне необходимо знать, что зло существует, и я должен уметь распознавать его, когда прохожу мимо него на улице. Мне не нужно, чтобы оно было абстрактным; я должен постигнуть его, испытав его воздействие, как коррозию, как ожог. Однажды на экзамене по химии я капнул себе на руку концентрированной кислотой, и скорость, с которой коричневое пятно расползлось по коже, напугала меня даже больше, чем сама кислота. Это было быстро, как в научно-фантастических фильмах. Но суть в том, что все зажило, со мной все в порядке, рука работает. Звучит как самооправдание? Не есть ли каждое возвращение с моей цыплячьей войны со злом всего лишь попытка доказать, по крайней мере самому себе, что плохие ребята все же иногда проигрывают, у них даже могут быть затянувшиеся периоды поражений?

Все-таки самооправдание?

О'кей, я просто свихнулся на насилии, я не могу без него существовать, и однажды у меня будет передозировка.

Быстрый переход