Риторика профессора Вины — вот ее последствия.
— Ты можешь догадаться по моему голосу, что я рассержена? Хорошо. Я читаю книгу о гневе. В ней написано, что гнев свидетельствует об идеализме. Что-то пошло наперекосяк, но мы «знаем», что все могло быть иначе, и сердимся. Так не должно быть. Гнев — это неосознанная теория справедливости, которая, будучи реализованной в действии, называется местью. (Иными словами, я просто еще один фотограф-холерик, искореженный жизнью, обреченный вечно играть вторую скрипку в важных событиях. Это необходимая, но все же черная работа: играть вторую скрипку, когда горит Рим… А здесь, в постели, с Виной? То же самое. Ормус Кама сидит на стуле, предназначенном для первой скрипки.)
Когда Вина сердится на меня, она вспоминает ярость моей матери, Амир Мерчант, ярость, которая заставила ее уйти далеко от нас, от любви. Поэтому я прощаю ее мстительные замечания. Я знаю, что принимаю удары вместо Амир, и когда Вина дает себе волю, я не могу не признать, что она имеет на это право.
Когда я злюсь на Вину, я тоже вспоминаю свою мать. Я вспоминаю, как Амир взяла Вину под свое крыло, обучала ее всему, причесывала и умащала. Подкрашивала ей глаза и красила хной волосы, вкладывая всю душу в эту прекрасную, но надломленную девочку. Я помню свою ничем так и не разрешившуюся ссору с матерью, мой гнев за разрушенный домашний очаг, мои обвинения, боль, которую я добавлял ее горечи. Я смотрю на Вину и вижу в ней Амир. Однажды я показал ей фотографии матери, сделанные мною после ее смерти. Мне было интересно, заметит ли Вина, насколько они с Амир похожи.
Она заметила — сразу. «Шипы в суп», — сказала она. Но думала она вовсе не о правительнице Египта, как, впрочем, и я. Она думала: Это я. Это фотография моего будущего, образ моей собственной смерти.
Как оказалось, она была почти права, потому что, когда она умерла, не было ее фотографий на смертном одре. Не было ни смертного одра, ни тела, которые можно было бы сфотографировать.
Фотография моей матери — это было все, что у нас осталось.
Вина все еще говорит, и вдруг уверенность покидает ее: теперь, когда она подошла к самому главному в своей истории, ей нужно мое полное внимание, но мое сознание уплывает. Меня нет, со мной покончено, я распадаюсь на части.
— Рай?
— Ммм…
— Это как если бы мы вглядывались друг в друга, стараясь что-то увидеть, не пропустить, ну ты знаешь, — это похоже на то, что ты делаешь? Когда фотографируешь? Иногда ты ждешь, ждешь — и всё напрасно, и вдруг — наконец-то! Ты ловишь момент. Щелк, один кадр — и он твой! Как это называется? Рай! Как это называется?
— Хмм…
— Значит, именно это и произошло. Все притворство просто ушло куда-то? Все обиды? Все, что было до того? Просто щелчок. Решающий момент. Да, так. Щелк.
— Пфф…
— Кстати, синяк у него исчез, — говорит она, но голос ее куда-то уплывает. — Родимое пятно на веке. Ты знал об этом? Так вот, пятна больше нет.
Мне все равно. Я сплю.
12. Трансформер[180]
На ночном нью-йоркском рейсе в пучке света неугомонный латиноамериканский ребенок, злобно поглядывая по сторонам, с мрачным видом мучает свою научно-фантастическую игрушку. Это какой-то автомобиль, но ему неинтересно просто возить его туда-сюда, он раздирает его на части: корпус вращается на шарнирах, шины крутятся в воздухе, пока устойчиво не встают на откидной столик; корпус переворачивается и распахивается, как анатомическая модель. Поражая воображение, озадачивая, игрушка раскрывается, распадается на детали и затем, щелкая, принимает новую, непредсказуемую конфигурацию. |