Даже любя Ормуса, боготворя его, она стремилась найти место, где могла бы побыть наедине с собой.
Так что для нас Вина была главной, Вина как Голос, Вина, чье непрекращающееся движение по сцене как бы говорило: Орми, малыш, Орми, единственный мой, я люблю тебя, дорогой, но ты не можешь связать меня; ты можешь жениться на мне, но не можешь поймать меня; если я — блаженный дух, то ты — джинн в бутылке; благодаря тебе идет спектакль, но ведь я могу и уйти. Да, такой была Вина, такой мы хотели ее видеть, — Вина, которая перенесла в детстве страшную травму, но вместо того чтобы ныть по этому поводу в миллионах интервью, просто пожимала плечами и опускала эту тему; Вина, которая рассказывала нам о своих абортах, бесплодии и горестных мыслях, не прося у нас сочувствия, ничуть не рассчитывая на него и этим заслужив нашу любовь; Вина, во время гастролей не расстававшаяся с книгами Мэри Дейли[253] и Энид Блайтон[254]; Вина, единственная из тысячи знаменитостей и культовых фигур, способная, глядя прямо в лицо будущему президенту, спросить его, каково это — носить прозвище, означающее «женские лобковые волосы».
А теперь я поведаю вам о том, о чем я вразумительно так и не сумел рассказать на протяжении всей этой долгой саги, — о своих отношениях с Виной, о том, что я был ее любовником, поднимающимся со скамейки запасных лишь на несколько минут в течение всей игры, — все это было для меня совсем не просто. Слишком много было свободного времени и пространства для работы моего воображения. Сколь часто представлял я себе, как они занимаются любовью, — представлял с такими, почерпнутыми из Камасутры, подробностями, что весь покрывался сыпью. Это чистая правда, хотя не знаю точно, от жары была эта сыпь или от злости. Лишь какая-нибудь война за границей, или свежая партия моделей, только что с самолета, прилетевшего из Техаса, или холодный душ могли понизить температуру моего тела и восстановить нормальный ритм биения моего сердца.
Я пытался заставить себя поверить, что брак с Ормусом не продлится долго. Когда она сказала мне, будто заключила с ним соглашение, — что он будет закрывать глаза или, по крайней мере, смотреть на все ее амурные похождения невидящим глазом, конечно, при условии, что она не будет слишком уж грубо и откровенно афишировать их, я поначалу ощутил прилив жгучей радости оттого, что она решилась на такой рискованный шаг, чтобы освободить в своей жизни место для меня. Потом, под душем, когда ее отсутствие становилось уж совсем невыносимым, я иногда уговаривал свои намыленные руки быть ее руками, так же как ее руки дублировали Ормуса во время десятилетия их жизни друг без друга; я осознал, что на самом деле всё не так просто. Это было похоже на то, как если бы в их брачном контракте я присутствовал в качестве дополнительного пункта. Как будто я был скрытым компаньоном в их партнерстве. Это обрекало меня пожизненно на роль второй скрипки — так значилось в моем контракте. Моя всё возрастающая ярость обнаружила правду, которую я старательно скрывал сам от себя, а именно: я все еще лелеял надежду заполучить ее полностью.
Нередко я заставлял себя почувствовать презрение к прячущемуся в стеклянной коробке отшельнику Ормусу. Кем надо быть, чтобы согласиться на роль mari complaisant[255] такой красавицы и знаменитости, как Вина Апсара? На что мое зеркало отвечало: «А кем надо быть, чтобы соглашаться на подачки со стола другого мужчины, на роль его заместителя в постели?» Есть злая и, возможно, недостоверная история о романисте Грэме Грине, согласно которой муж его любовницы приходил к его дому и, стоя на улице, под окнами, выкрикивал в теплой ночи оскорбления в адрес автора «Тихого американца»: Salaud! Crapaud![256] Говорят, что Грин, когда его спрашивали об этой истории, отвечал, что квартира его была на последнем этаже, поэтому он не мог слышать этих криков, а следовательно, не может ничего ни подтвердить, ни опровергнуть. |