Вина уже охвачена дионисийской яростью, богиня наслаждения и разрушения.
— Убирайся, — приказывает она, и я подчиняюсь, в полном отчаянии.
На следующий день в Гвадалахаре — я последовал за нею и туда, но сделал это без приглашения — меня не пускают за кулисы, я не могу добраться до нее ни с помощью крючков, ни с помощью веревок, не могу даже послать к ней почтового голубя, — я брожу, совершенно потерянный, мысли мои блуждают по округе, как говорит Мозес Герцог[290]. В США теперь есть женщина-епископ, может быть я позвоню ей, она могла бы связаться с Виной и, ну не знаю, как-нибудь по-сестрински заступиться за меня, помирить нас. В Парагвае свергли Стресснера, это переворот, но в тот день, когда объявят о нехватке диктаторов в мире, в аду станет холодно. Я вижу казнь сикхов, совершивших покушение на четырех политиков. Ребята, передайте от меня привет Крутому Юлу, возможно, там, где он сейчас, он не так уж и крут.
Ты меняешься, сказала она мне. Не останавливайся.
Метаморфозы — вот что мне нужно объяснить ей — это то, что вытесняет из наших душ потребность в божественном. Это то, что мы можем совершить, это наша человеческая магия. Я сейчас говорю не об обычных, ежедневных изменениях, ставших привычным делом в современной жизни (в которой, как сказал кто-то, только временное является современным): далее не о приспосабливающихся, хамелеонских натурах, которые так часто встречаются в наш век мигрантов; но о более глубокой, более поразительной способности, которая проявляется лишь в экстремальных ситуациях. Когда мы стоим перед лицом Неизбежности. В такой поворотный момент мы можем иной раз мутировать в иную, конечную форму, форму, которая уже не может быть подвержена метаморфозам. Новая неизменность.
Мы трое прошли сквозь небесную мембрану, и этот опыт изменил нас. Это так. Но правда и то, что изменения на этом не закончились. Более точно было бы сказать, что мы вошли в зону перехода: состояние изменения. В переходную фазу, в которой мы могли бы застрять навсегда, если бы властная сила Неизбежности не заставляла нас двигаться в сторону завершения изменений.
Необъятное открыло свой лик Ормусу Каме. Он стал посредником в свершающемся изменении. Теперь, что бы ни случилось, для него не было пути назад.
Для Вины и для меня самого — я хотел, чтобы именно это она поняла, — Неизбежное приняло форму нашей любви — любви длиною в жизнь, периодически прерывавшейся, но в конечном счете неустрашимой. Так, если она уйдет от Ормуса ко мне, наши жизни изменятся абсолютно, мы оба изменимся до неузнаваемости, но новая форма, которая возникнет в результате этих перемен — она и я, вместе, единение любящих, — это будет навсегда. Навсегда — плюс еще один гребаный день.
Надавить на нее? Попробуйте. Повторяю: только в чрезвычайных обстоятельствах можем мы измениться, превратившись в нечто, соответствующее нашей глубинной природе. Лик[291], унесенный Гераклом в воду, иссох от страха и превратился в камень. Он превратился в камень навсегда, можете пойти и посидеть на нем — хоть сейчас, это в Эвбейском заливе, недалеко от Фермопил.
Это то, чего люди не понимают, когда речь заходит об изменении. Мы не меняем постоянно, подобно Протею, свой облик. Мы живем не в мире научной фантастики. Это как уголь, превратившийся в алмаз. Став алмазом, он лишается способности к трансформации. Как бы крепко вы его ни сжимали, он не превратится в резиновый мячик, или в пиццу «Кватро стационе», или в автопортрет Рембрандта. Это необратимо.
Ученые раздражаются, когда обыкновенные люди неправильно интерпретируют, например, принцип неопределенности[292]. В век величайших неопределенностей очень легко перепутать науку с банальностью, поверить в то, что Гейзенберг говорит: ой, ребята, мы просто ни в чем не можем быть уверены, это все так, черт возьми, неопределенно, но разве это не прекрасно?! Когда на самом деле он говорит совершенно обратное: если вы знаете, что делаете, то можете в любой эксперимент, в любое действие заложить точно выверенную долю неопределенности. |