Изменить размер шрифта - +

И если, обув лапти «Шагом марш» (купите первую пару, вторая пара даром — за амбаром), идти вдоль главной и единственной улицы Нижних Верасов (идти — мягко сказано; чуть ли не вплавь пробираться через груды козьего навоза), то из каждой халупы будут слышны натужные стоны. Здесь — желтая лихорадка, здесь — желтый лишай, здесь — желтый бутулизм, а здесь — белая горячка… Какая-то особенная ветхость замечалась во всех деревенских строениях: бревно на избах было темно и старо; многие крыши сквозили, как решето; на иных оставался только конек вверху да жерди по сторонам в виде ребер. Окна в избенках были без стекол, иные были заткнуты тряпицей.

И только двор отставного солдата Ноздря-Дундуна, ветерана первой и второй баталий за обладание прославленным в мифах брендом «Лосьен „Огуречный“», не походил на остальные, ибо стоял не в болотистой низине, а на продуваемом всеми ветрами холме. Да вот только беден шибко был дом. На последней войне лишился солдат указательных пальцев и мизинцев на обеих руках, а без них разве братве что докажешь?

Но подрастала у ветерана дочь, и он в ней души не чаял, баловал и бил не часто по голове. Воспитывал в меру разумения. На последние гроши покупал памперсы «Кэфри» и сам их стирал, ведь денег на прачку не оставалось. Не позволял ковыряться в носу пальцами ног и давить ими же тараканов. Учил выговаривать букву «р»: «Дочурка-чурка, скажи „доллар-р-р“, скажи „мар-р-рка“, скажи „фунт стер-р-рлингов“. А теперь повторяем вместе: „евр-р-ро“, пр-р-рости Господи, придумали же заморские купцы названьице. Так-то, невинное дитя, знай, масоны не дремлют…»

На беду запала девчонка, почти ребенок, в глаз старосте селения, мерзкому, толстобрюхому. Стал донимать супостат ветерана, требовать малышку в батрачки.

Погоревал отставной солдат, да видно — судьба такая. Сводил в опоследний раз на детский утренник, где главной диковинкой были сиамские близнецы Актина и Павлина, ряженные с благословления чувства юмора родительского в трехголового Змея-Горыныча. Собрал папаня, отставной солдат, в котомку какой ни есть харч, дал ребенку последний подзатыльник, не из злобы, а от бессилия. И выставил за порог — мир не без добрых людей.

Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе; но поля еще блестели росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и нешумном, весело распевали ранние птички.

Идет девчонка, Ознобушка наша, лесом и вдруг слышит: кто-то плачет. Выходит кроха на полянку, а там сидит маленький такой шебутной старичок, в кружевной носовой платочек сморкается и им же слезы вытирает.

— Ты пошто плачешь, дедушка? Разве моджахеды ночи закрыли для тебя ворота солнечного капища? — спросила добрая девочка, хлопая ресницами, как мотылек крыльями.

Старичок всхлипнул, достал из кармана кувалдный лорнет тонкой работы и принялся разглядывать гостью.

Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, со своими детскими открытыми плечиками, выскочившими из корсажа от быстрого шага, со сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок — еще не девушка.

— Уста твои порождают горлиц такой маскировочной окраски, что соколы моих мыслей дохнут с голоду. Я отвечу на твой вопрос, но в следующий раз не умничай перед старшими. Яволь? Так вот, по сути вопроса — как же мне не плакать? Я вот вышел на полянку, гляжу — ягодки, листики, птички-воробушки порхают, солнышко светит. Сердце-то и защемило.

— Но ведь не плакать, дедушка, радоваться надо, — растрогалась девочка, словно газовый баллончик нечаянно нажала.

Быстрый переход