Изменить размер шрифта - +
Мадина знала, что может лежать так сколько угодно долго, да что долго — всегда она может так лежать, и ничего ей больше не надо.

Но Альгердасу надо было другое; она почувствовала это по тому, как участилось его дыхание, напряглось все тело. Рука его скользнула по ее плечу, двинулась вниз, задерживаясь на каждом попутном изгибе, и чем ниже опускалась рука, тем больше напряжения чувствовалось во всем его теле. Он гладил ее и одновременно переворачивал на спину, и вот она уже видела его лицо над своим, и глаза его сияли совсем близко, так, что расплывались перед нею, заполняли все поле ее зрения. А ей и не хотелось видеть ничего, кроме этого бескрайнего светлого поля его глаз. И то, что происходило в это время с ее телом, ощущалось ею лишь как помеха, неловкость, неудобство, боль… Да, боль! Она вдруг пронзила ее всю, и Мадина еле удержалась от вскрика. Она не понимала, откуда взялась эта боль, какое отношение она имеет к тому прекрасному светлому пространству, в которое она только что была так безоглядно погружена. Такое состояние — когда все, что с тобой происходит, является непонятно откуда и непонятно чем обусловлено, — и в самом деле могло быть связано только с опьянением, притом с опьянением очень сильным; Мадина и припомнить не могла, чтобы когда-нибудь бывала так пьяна. Но теперь это было именно так: она вся была пронизана болью, она не понимала, почему и как это случилось, она слышала быстрое, прерывистое дыхание Альгердаса, чувствовала тяжесть, резкость его тела в себе и с трудом сдерживала вскрик, который рвался у нее из горла оттого, что ей казалось, будто все ее тело разрывается снаружи и изнутри одновременно.

В какой-то момент ей показалось, что больше она этого не выдержит. Она разомкнула губы, до сих пор, чтобы не закричать, плотно сжатые, и хотела сказать ему, просить его… Она не представляла, как скажет ему, что ей только больно, только невыносимо все это, и чтобы он прекратил, не надо больше, не надо!.. Стон уже сорвался с ее губ, но тут его лицо, которое она все время видела над собою, словно морозом сковало: оно застыло, побелело, и в следующее мгновение Альгердас уронил голову ей на плечо и, вздрагивая, вдавил ее в кровать. При этом у него вырывались какие-то короткие, похожие на вскрики слова, которых она не разобрала.

Он сразу стал такой тяжелый, что она задыхалась, придавленная им к кровати, вдавленная в белое покрывало. Хорошо, что оно хотя бы не колючее было, просто мохнатое, как шкура какого-то зверя. Первобытная пещера могла быть застелена такой шкурой, да Мадина и себя сейчас чувствовала каким-то первобытным существом, для которого весь мир существует лишь в виде физических ощущений — боли, тяжести, напряжения… И как это вдруг получилось, как превратилось в эту грубую тяжесть то счастье, в котором она плыла так невесомо всего несколько минут назад?

Альгердас приподнялся на локтях и перекатился на спину. Мадина вздохнула с облегчением. Он притянул ее к себе и поцеловал в висок. Это был короткий, мимолетный, какой-то рассеянный поцелуй.

— Спасибо, — сказал он.

— За что? — глупо вырвалось у нее.

— За смелость. — Он улыбнулся, и сердце ее сразу залила та счастливая волна, которая, ей казалось, уже к нему не подступит. — Я не знаю женщин, которые не побоялись бы пойти к незнакомому мужчине ночью и… И все остальное. Я думал, придется объяснять тебе что-то, успокаивать. А ты просто пошла, и все. Ты хорошая.

С этими словами он потерся носом о ее плечо. Волна, заливающая ее сердце, стала горячей.

— Не обижайся на меня, правда, — сказал Альгердас. — Со мной никогда такого не было. Я знаю, все всегда так говорят, — торопливо добавил он. — Но на этот раз так и есть.

Мадине никто никогда такого не говорил. Просто потому, что никто никогда не делал с ней такого.

Быстрый переход