Хотя выезд на площадь был отрепетирован и Жуков, чтобы привыкнуть к коню и приучить его к себе, последние дни дважды в день совершал на нем проездки в Битцевском лесопарке, волнение не покидало его и с каждой минутой все усиливалось. Но это было волнение особого рода: не за себя, не за коня, а оттого, что ему, Жукову, предстоит выехать сейчас на площадь, которая видела другие времена и других людей, и люди те были знамением своего времени. Значит, и он, Жуков, тоже… И если даже после этого уже ничего не будет, то с него довольно и этих, предстоящих, мгновений. Еще подумалось о том, что он уже не раз переживал нечто подобное всякий раз, когда начинал какое-то новое дело или заканчивал его, поднимаясь на следующую ступеньку невидимой лестницы, ведущей в беспредельную синеву, и всякий раз ему представлялось, что дальше подниматься простому смертному уже некуда: дальше солнце, которое может опалить не только крылья. Оказывается, есть еще куда подниматься, хотя это не битва, а всего лишь грандиозный спектакль, но такой спектакль, который только и может завершить… нет, увенчать великий народный подвиг.
Наконец-то зазвучали куранты. Сверху размеренно и как никогда торжественно солнечными колесами покатились звонкие удары кремлевских часов:
— Ба-аммм! Ба-аммм!
Один, второй, третий… пятый…
Жуков тронул коня, и тот, вскинув голову, вступил в полутемный тоннель проезда сквозь Спасскую башню. Здесь звон копыт особенно громок. Кажется, что звенят сами древние стены.
С десятым ударом широко распахнулась Красная площадь — на всю Вселенную. Разнеслась над нею команда:
— Пара-ад, сми-иррно-ооо! Для встречи слева… слу-ушай!.. на кра-аа-ул!
Грянула «Славься!» Глинки:
Славься, славься из рода в род,
Славься великий наш русский народ!
Врагов, посягнувших на край родной,
Громи беспощадно могучей рукой!
И увидел Жуков, точно впервые в своей жизни, длинные трибуны, заполненные народом, замершие перед ними шпалеры войск, слегка колышущиеся знамена, красную глыбу, похожую на торт, Исторического музея, ажурные контуры собора Василия Блаженного, и только потом, повернув налево коня, Мавзолей и маленькие на нем фигурки. Такие маленькие, что даже удивительно, как они, эти фигурки, умудрились совершить то, что еще несколько лет назад представлялось почти невозможным. Или таким далеким, что и не разглядеть. И вот оно, это далекое, приблизилось вплотную, и оказалось, что только таким оно и могло быть. И никаким другим.
Конь шел ровной рысью, четко отбивая ритм стальными подковами. Позвякивала о стремя сабля, позванивали ордена и медали. А издали, от Исторического музея, приближался другой всадник — маршал Рокоссовский на вороном коне.
Оба всадника встретились напротив Мавзолея.
Костя Рокоссовский сидел прямо, как столб, лицо мокрое от дождя, серые глаза распахнуты, губы плотно сжаты. Помнишь, Костя, Волоколамск? А разговор на Висле? И многое другое — помнишь ли?
— Товарищ маршал Советского Союза! Войска… парада Победы… построены! Командующий парадом…
И только сейчас волнение отпустило маршала Жукова.
Действительно, чего это он так разволновался? Все нормально, можно даже сказать, закономерно. И даже тот факт, что он в эти минуты занимает как бы не свое место — место Верховного Главнокомандующего Сталина, по праву ему принадлежащее, но не способного управиться с конем, — всего-навсего, — даже этот факт не имеет ровным счетом никакого значения. Дело случая. Но этот случай из тех, который выше всякой закономерности. Да и что смог бы Сталин без него, Жукова? Москвы бы не удержал, Ленинград — тоже. А дальше мрак и неизвестность. И уж точно, война бы длилась года на два, на три дольше. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. |