Никон Никонович пришел в университет болеть за Ивана, так как издавна помнил строгую студенческую примету: уйдешь битым с экзамена, если за тебя в коридоре, держась за ручку и заглядывая в замочную скважину, кто-то не болеет. В замочную скважину заглядывать Никону Никоновичу мешало большое брюхо, но за дверную ручку держался, пока доцент Савелов в присутствии ассистента Калиниченко экзаменовал Ивана. Доцент Савелов был томный и тонкоголосый, умный и весь усталый, слегка только придирался, а вот ассистент Калиниченко – тот зверем набрасывался на Ивана, таким зверем, словно Иван через три минуты кончит университет и сядет на место Калиниченко.
Через час с минутами доцент Савелов – он древним профессорам подражал – лениво взял невинную зачетную книжку Ивана, развернул, посмотрел на соответствие фотографии и экзаменующегося и томно сказал:
– Весьма и весьма!
А вот в ассистенте Калиниченко Иван, оказывается, здорово ошибся – тот без стеснения бросился его обнимать, да еще с восклицаниями вроде: «Молодец! Талант!»
Правду, значит, говорил Никон Никонович, что ассистент Калиниченко – свой в доску, никогда не предаст, а придирался законно, как человек рабочий, ответственный, штучки-дрючки с «талантами-сыночками» не уважающий. Кто сам работает, тот от другого работы требует – закон!
– Спасибо! – благодарил Ванюшка. – Спасибо, спасибо.
Узнав, что экзамен прошел «весьма и весьма» и что Калиниченко обнимал, Никон Никонович прослезился и, чтобы вытереть глаза, вынул из кармана столовую салфетку, на этот раз не ресторанную, а из собственного хрустального дома-дворца.
10
Падал на университетскую рощу медленный снег, только что выпроставшийся из низких туч и потому нерешительный, словно раздумывал, достойна ли земля того, чтобы прекрасными снежинками ложиться на нее – грубую, истерзанную машинами и людьми. И как всегда, когда снег только начинает падать, когда снежинки еще кружатся, выбирая место на земле, приходило такое чувство, точно не снежинки летят на землю, а земля поднимается навстречу снежинкам, и в груди теплело, словно сердце укутывали невесомой шубой.
– Ты чего сопишь, как твой Костька? – сердито спросил Никон Никонович, шагая впереди Ивана и помахивая толстой палкой из неостроганной березины. – Ну!
– А вы откуда знаете, что Костя сопит?
– Настя писала.
– А!
– Нет, ты мне скажи, чего сопишь? – Никон Никонович остановился, хохотнул и очень похоже начал передразнивать Ивана Мурзина. – Я вам вот что скажу, Иван Васильевич, сильно вы мне сегодня не нравитесь. Так у нас дальше дело пойти не может! Сдал экзамен за два курса, жена-красавица, сын сопит, ну чего вам, Иван Васильевич, еще надо? А!
Иван улыбнулся.
– Дурак я, набитый дурак, Никон Никонович!
Никон Никонович остановился. За его спиной поднимался и поднимался вверх заснеженный красивый проспект, чтобы не кончиться, а как бы начаться снова возле памятника Кирову и уйти к Роми – сильному притоку Оби.
– Ты дурак, но хороший дурак, – задумчиво сказал Никон Никонович. – Ах, Ванька, если бы ты знал, как ты меня порадовал!
Никон Никонович, родной, хороший, грустный человек! Чего, спрашивается, Ирина Тихоновна ревнует вас к Ивану, если вы, знаменитый писатель, легли розовеньким ковром ей под ноги или висите хрустальным подвеском на ее породистой шее? Покормить вас, слегка от пыли почистить, здоровьишко подправить – вот бы вашей жене дело, а у нее половик в прихожей много лучше хозяина выглядит…
– А ведь Любка не дождалась приглашения, – для печального Никона Никоновича сказал Иван. |