К моменту, когда на месте первого, маленького костра образовалось достаточное количество вспыхивающих на ветру углей и дошло, наконец, до щуки, уже давно стемнело, и небо, нависавшее в светлое время низким, серым потолком, сразу же распахнулось над нами, сделалось черным и прозрачным. Мы стояли вокруг большого огня, исторгающего вверх столб вьющихся оранжевых искр, и не чувствовали холода, и вдыхали восхитительный, кружащий голову аромат шипящей на решетке рыбы; и папа сказал предсказуемо:
– Ну что, по маленькой? Проводим старый год, – и потащил из глубокого кармана бутылку со спиртом.
После неизбежной суеты с поиском подходящей посуды, споров о том, следует ли разбавить огненную жидкость или пить ее просто так, после того, как Мишка дважды сбегал в дом – сначала за водой, потом – за недостающими чашками, вдруг оказалось, что мы стоим в тишине, сжимая в руках разносортные кружки и стаканы, и не можем поднять друг на друга глаза.
– Знаете, за что давайте? – произнес наконец Лёня. – Давайте за… ну, в общем, не чокаясь, ладно?
– Я не хочу – не чокаясь, – тихо, зло сказала Наташа. – Я не буду – не чокаясь. Ясно вам? Не буду.
– Наташка… – начал Андрей и взял ее за руку; она вырвалась.
– Мы просто не смогли туда добраться. Эта чертова трасса, и этот жуткий мост. Это вовсе не значит!
Я не смотрела на нее, никто из нас не смотрел, чтобы не видеть ее лица.
– Я говорила с папой прямо перед самым выездом, он сказал – у них все спокойно, он обещал мне, что они никуда больше не поедут, они в стороне, – теперь она уже плакала, – в стороне, это не Питер, это пригороды, они вполне могли…
– Рыба-то! – заорал вдруг папа так, что все мы вздрогнули. – Рыбу спалим сейчас! Мишка, а ну-ка посвети мне, Сережа, как же мы забыли?
И немедленно снова стало шумно и суматошно, так что сквозь весь этот гомон и папины негодующие крики жалобное Наташино «просто пропала связь – и всё, я даже не… даже…» захлебнулось и затихло, растворилось в остальных звуках, а когда немного подгоревшую рыбу разложили по тарелкам, уже можно было делать вид, что этой короткой яростной вспышки просто не было.
А потом мы, стоя вокруг костра, ели рыбу – прямо руками, вместе с обугленной корочкой, обжигаясь и втягивая сквозь зубы холодный воздух, и прихлебывали горький спирт безо всяких тостов, потому что до тех пор, пока горячая семидесятиградусная волна не поднялась и не оглушила нас хотя бы немного, говорить больше было нельзя. И, конечно, эта волна очень скоро поднялась и оглушила, и мы снова заговорили – ни о чем и обо всём сразу, и не могли остановиться, как будто прорвалась какая-то невидимая плотина, стена, мешавшая нам слышать друг друга весь этот бесконечный, холодный, унылый месяц, наполненный разочарованием и крушением надежд, – полыхающий костер всё выплёвывал в черное небо свои искры, и не слышно было отдельных слов – только уютный, дружеский гул голосов.
Мы улыбались, чокались глухо звякающими кружками, произносили дурацкие, бодрые тосты, и вот уже Сережа с Андреем, подпирая друг друга и страшно завывая, запели: «У це-е-еркви стоя-а-ала карееета-а», а где-то рядом Наташа с неожиданно бессмысленными, пьяными глазами кокетливо тыкала пальцем Лёне в грудь и не спрашивала, а говорила утвердительно: «Потанцуем. Давай потанцуем», а он улыбался и всё отгораживался Мариной, держа её, обмякшую, на весу, – потом кто-то спросил «а сколько времени?», и оказалось, что мы пропустили полночь, не заметили её, но это никого не расстроило, «проебали Новый год» – сказал Лёня, хлопнув себя по бедру, и мы ещё хохотали и чокались, и пили, и Мишка, спотыкаясь, уже нетвердой походкой направился к дому, а папа вдруг сказал – «а какого черта мы одни празднуем? нехорошо как-то», и мы тут же вспомнили про доктора, про Семёныча, про Калину-жену и ее маленького, похожего на черепаху мужа и засобирались. |