Изменить размер шрифта - +

Лёня неохотно повиновался, запечатлев на водительском окошке «лендкрузера» последний мокрый поцелуй, и мы двинулись обратно по собственным следам, с каждым шагом проваливаясь в снег почти по колено; «какого чёрта у них тут так темно, – ругался Андрей сквозь зубы, – посвети, Серёга», и Серёжа добросовестно попытался попасть зыбким, дрожащим кружком света нам под ноги, а когда это ему наконец удалось и мы снова оказались на утоптанной площадке перед двумя громадными избами и замешкались на мгновение, пытаясь вспомнить, в которой из них была устроена большая, общая столовая, дверь ближайшей к нам избы неожиданно отворилась и на пороге показалась едва различимая в темноте человеческая фигура.

– Стойте! – глухо крикнул стоявший в дверях человек и предупредительно вскинул руку ладонью вперёд.

– С Новым годом! – весело заревел Лёня и поднял над головой бутылку спирта, но бледно-голубой кружок Серёжиного фонарика уже испуганно нащупал дверной проём, человека, стоявшего в нём, и, вздрогнув несколько раз, прочно застыл прямо на его бледном, закрытом маской лице.

Человек зажмурился и поднес руку к глазам, загораживаясь от света.

– Стойте, – сказал он ещё раз, гораздо тише. – Не вздумайте приближаться.

Лёня опустил руку, и спирт тяжело плюхнул внутри бутылки.

– Доктор? Ты? – спросил он неуверенно, хотя всем нам было уже совершенно ясно, что это действительно доктор, который, несмотря на явно слепящий свет фонарика, словно приклеенный к его лицу, убрал ладонь, чтобы нам легче было узнать его, и произнёс всё так же глухо:

– Я боялся, что вы придёте именно сегодня. Вам нельзя сюда, уходите.

– Что случилось? – спросил папа, как будто оставались ещё сомнения, как будто маска, закрывающая это круглое знакомое лицо, и то, как тяжело, как нетвёрдо он стоял, с усилием упираясь плечом в косяк двери, можно было истолковать как-то иначе, по-другому.

Доктор махнул рукой.

– Идите домой. – сказал он. – Они меня не послушали. Я говорил, что нужен карантин, а они не послушали меня. Вам нельзя здесь. Вы ничем уже не поможете.

Мы стояли и смотрели на него, замершего в плену холодного голубоватого света, молча, со страхом, а потом Наташа резко, коротко вдохнула и сказала:

– Это нечестно. Нечестно, – и прижала руку ко рту, и отступила на шаг, и только потом заплакала.

А доктор еще раз махнул на нас рукой – прогоняющим, почти равнодушным жестом; видно было, что стоит он из последних сил, и мы попятились, повинуясь взмаху этой руки, а затем повернулись и двинулись прочь, не решаясь, не желая больше смотреть на него, чувствуя одновременно и мучительный стыд за своё поспешное отступление, и животный, инстинктивный ужас, гнавший нас как можно дальше от этого места. Когда мы были уже шагах в тридцати, он вдруг сказал что-то ещё, только мы не расслышали его слов, потому что снег скрипел у нас под ногами, а кровь испуганными толчками стучала в ушах; так что нам пришлось остановиться и развернуться к нему ещё раз, и только тогда мы сумели разобрать, что он говорит – уже еле слышно:

– Важно. Это важно. Подождите. Масок недостаточно, я ошибся. Это контактная, контактная инфекция, слышите? Нужны еще перчатки, обязательно перчатки, и не вздумайте возвращаться.

И тогда мы побежали, увязая в снегу, жмурясь от хлещущих по лицу прибрежных сорняков, прямо на слабый свет нашего почти догоревшего новогоднего костра, и прыгающий, обезумевший кружок фонарика метался под нашими ногами; мы бежали вместе и не вместе, по отдельности, в одиночку, не оглядываясь друг на друга, падая и поднимаясь, как звери во время лесного пожара, и последнее, что мы успели услышать сквозь громыхающий, оглушительный страх, было:

– …Надо сжечь! Сжечь, слышите? Нельзя заходить!

* * *Первую неделю января мы провели, смотря в небо, – не сговариваясь, ничего не обсуждая; казалось, на какое-то время мы вообще потеряли способность говорить, оглушенные единственной мыслью – безжалостная, неразборчивая чума догнала нас.

Быстрый переход