Изменить размер шрифта - +
Ну, понятно же, всё это ужасно неверно. А на мой нынешний взгляд, просто преступно, но это же я говорю, как было, как два рафинированных умника самовластно поделились подарками твоей души. Оба для „блага“, которое каждый понимал по-своему, и оба вопреки твоей воле…»

А что же Александр Осипович? Мой прекрасный, высокий Учитель? Как мог он? И мог ли? Не сразу, а позже я спросила его об этом в письме. Он ответил:

«Сказать, что не читал – ты пойми: это было бы ему оскорбительно. Во мне была великая жалость (отвратительное и чувство и слово), но и нежность, потому что чувствовал, как он любит, и доверие к этой любви (помнишь: „Борису верь“). Я вернул ему тетрадь, но мы ни о чём не говорили. Я сумел отделаться неопределёнными междометиями, вроде „Да!“, „Тамара же!“. Он был, конечно, убеждён, что я прочёл. И всё. Пойми: ты во все годы нашей жизни была для меня святой во всем. И никогда, даже в самом начале, даже в Княжпогосте, в Межоге, не могло быть, просто не могло быть ничего от намёка на предательство. Ты пишешь: „Если Вы это сделали, то так было нужно. Это продиктовано чем-то, чего я ещё не поняла, но это от доброго!“ Нет! Нет! Нет! Вечная моя, единственная. Никогда предательство не бывает „от доброго“. Я бы просто не мог жить, конкретно, человечески не мог бы, если бы во всём всегда не был бы чист перед тобой. Не мог бы от презрения к себе… Твой А. Г.».

Как-то я получила от него непривычно для него названные «Ламентабельные (то есть жалобные) вирши»:

С каким простодушием говорили его строчки о той же потребности в верности, жажде быть единственным для души другого человека. Всех знобит в этом загадочном мироздании. Все мы так странно одиноки. Ищем. Требуем. Разбиваемся. Вновь тащимся своими строго прочерченными коридорами к Истине, Теплу, Нежности. Мне не надо было больше никаких выяснений.

Измученного и больного Александра Осиповича тем временем спешно отправили из Ракпаса в этап ещё дальше на север, в «лагеря особого режима». Переписка была запрещена. Месяца через два я получила открытку, подписанную чужим именем, с зашифрованным номером почтового ящика и штемпелем «Абезь». Я узнала почерк Александра Осиповича. Так он дал знать, где находится.

 

* * *

Командировки в Ленинград, которые мне давала новая заведующая амбулаторией, оставались неизбывным искушением. Ленинград был иной – и биографической, и психологической – территорией. Я стремилась туда всем сердцем. Задания я получала непростые: отвезти детей железнодорожников в санаторий под Ленинградом или тяжелобольного на консультацию. Бралась за всё. С больными детьми в дороге приходилось туго. Поднять, снять с полок, вывести строем погулять на больших станциях, покормить… Кто-то из ребят постарше убегал, прятался, а поезд вот-вот должен был отойти. Нередко пассажиры, сочувствуя мне, принимали участие в розыске детей, уговаривали: «Поспи! Поешь!» Мне начинало казаться, что мало-помалу я возвращаюсь в реальное сегодня страны.

Главным в Ленинграде было повидать сестру. Меня всё в ней радовало: улыбка, походка. Я верила, что растоплю ледок её сердца по отношению к себе.

В одном из разговоров Валечка призналась:

– Я люблю одного человека.

– А он?

– И он меня любит.

– Кто он, Валечка? Живёт в Ленинграде?

– Нет, в Москве.

– Вы собираетесь пожениться?

– Нет.

– Почему?

Сестра замолчала.

– Ты не сказала, где он работает. Кто он?

– Служит в войсках МВД. В охране Кремля.

Вот оно что! Вот в чём было дело! Всё это время сестре приходилось подавлять в себе… досаду? Или более определённое и сильное чувство? Шутка ли: она невеста охраняющего Кремль человека, а её родная сестра отсидела семь лет по политической статье!

Перенёсшая блокаду, мобилизованная из детдома на рытьё газопровода, вынужденная ютиться в общежитии, сестра не могла быть счастливой из-за меня! Я подумала: может быть, сам Аркадий (так звали жениха сестры) посоветует, как мне устраниться из Валечкиной биографии, перестать быть ей помехой.

Быстрый переход