Изменить размер шрифта - +
Из него вынырнули два острых взгляда-прожектора.

— Иди сюда. Сними здесь и здесь.

И я слушаюсь. Покорно беру в руку кисть, машинально, плохо понимая, что делаю, замазываю «здесь», и «здесь», и «здесь», поднимаю чёрточку вверх, одну, вторую, где-то замазываю чёрточку вообще.

Какая магия ведёт моей рукой?! Разве я пьян? Разве я потерял голову, зрение? Почему моя рука послушно водит по холстам за холёным длинным указующим перстом?

«Тоша! — зову я. — Помоги!» Но Тоша не приходит на помощь. Она не может очутиться в этом кабинете, она — из другой страны, в которой звучит: «Слёзы людские!..» Но даже скупая строчка из Тютчева не приживается тут, уплывает в открытую форточку. Я — один в пыточной. Надо мной совершается насилие, надругательство, меня выхолащивают, выдувают из меня душу под бравурную музыку слов:

— Это событие в нашей живописи! Удивительное видение мира! Большое мастерство. Чувство композиции. А какое чутьё! Какой подбор красок! Вот здесь положи блик, да, да, здесь. А здесь чуть подними губы. Мы переплюнем известных художников, я знаю их уровень. У тебя — свежесть, необычный, нестандартный подход, широта взгляда, перспектива. Да, наша деревня — образец…

Под музыку пышных слов я ухожу от праздника красок, от людей, которых полюбил, от себя, от Тоши. Нет больше моих картин, я — ремесленник, я убиваю свои собственные произведения.

— Спасибо, сынок, — говорит декан дрогнувшим голосом. — Уважил. Ты достоин своего батюшки. — Я недоумённо пытаюсь сообразить, при чём тут мой батюшка и… не могу понять. — Я думаю, — между тем обращается декан к Тюбику, — он в эту сессию может стать золотым стипендиатом, а?! Провентилируй, сынок, чтобы не получилось сбоя.

Тюбик склоняется перед деканом в полупоклоне, он сейчас одного роста со мной. Пытаюсь вскинуть голову, встать на цыпочки, но не могу, я тоже склоняю голову в полупоклоне, и снова Тюбик возвышается надо мной.

 

Оттепель. Под ногами грязная каша. Морось стоит вместо воздуха, и я жадно пью эту морось, и не могу напиться. Я дырявый сосуд, я растерял себя.

Опять сумерки.

Терпеть не могу сумерек. В сумерки меня почему-то охватывает тоска. Фонари ещё не зажигают, экономят энергию, а то я бы встал под фонарь, задрал бы голову и в себя вобрал весь его свет. Некуда спрятаться от сумерек.

Почему-то вспоминаю Зверюгу. Вот кого я хочу видеть. Если бы выбрал её путь, сейчас не распродавал бы себя по копейке, я бы сейчас с Волечкой ходил по сумеркам хозяином и обсуждал интересную, никем до меня не решённую задачу, и не было бы надо мной ни Тюбика, ни декана, потому что, если в живописи, поэзии, оказывается, понимают все и судить осмеливаются, и решают судьбу живописи с литературой, то математика — царство избранных.

Передо мной были разные дороги. Я не пошёл к животным — защитить их от гибели. Я не пошёл в математики к избранным, я пошёл в художники и разрешил себя судить дельцам, и разрешил себя выхолостить, отнять у меня зрение, слух, обоняние, я позволил распылить, растащить по клочьям мою душу.

— Гришка, ты?! Какими судьбами?! Как я рад!

Передо мной Волечка. Машинально, спасаясь от сумерек, я приехал к нему.

Волечка заматерел. Раздался в плечах, потяжелел, а лицо — бледное, с чёрными подглазьями.

— Я часто вспоминаю о тебе, — говорит Волечка. — Ты оказался мудрее. Я совсем захирел. Не могу выбить свободный план, приходится таскаться на все занятия, а многое знакомо давным-давно, от Зверюги! Особенно замучили общественные дисциплины, не имеющие отношения к математике. После них ну ничего не соображаю, мозги засыхают. Не знаю, Птаха, что со мной, но такое равнодушие кругом! Не нужен я никому со всеми своими задачами.

Быстрый переход