Как и все опытные журналисты, он прекрасно понимал, что на карту поставлена не жизнь сотен зрителей мюзикла «Норд-Ост», а нечто гораздо более важное – для тех, кто принимает решения: политическая судьба президента Путина. Это делало штурм неизбежным. Оставалось только молиться. Вот и молились. Даже те, кто, как Лозовский, не знал ни одной молитвы.
И хотя с тех пор прошло уже почти два месяца, это страшное ожидание все еще сидело в нем, как озноб после долгого пребывания на морозе.
Он пробрался в торец вагона, надвинул на лицо серую ворсистую кепку, спрятал подбородок в мех дубленки и прикрыл глаза, ощущая под веками сухость, какая всегда бывала после бессонной ночи. А всю прошлую ночь он провел без сна в раздумьях о книге, которую замыслил без малого двадцать лет назад и у которой, как и двадцать лет назад, был только эпиграф:
«Вещи и дела, аще не написании бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написании же яко одушевленнии...»
Всю ночь за окном сыпал тусклый декабрьский снег. Чернел Измайловский лесопарк, мертвый, как кладбище. Потом началось медленное, потаенное перетекание ночи от глухоты к оживлению. Первый лифт прогудел, первые прохожие робкими тенями потянулись к метро. А затем и лесопарк начал отслаиваться от черноты ночи, выпадать в осадок – светало.
Лозовский сидел на полу, привалившись спиной к дивану, вытянув перед собой длинные скрещенные ноги в застиранных до белизны джинсах, и смотрел на заполонившие весь пол бумаги: картонные папки, блокноты, старые журналы, слежавшиеся и пожелтевшие газетные вырезки, листки машинописные и рукописные. Они несли в себе следы всей его жизни, всех сорока четырех лет. Он начал выкладывать их из глубин шкафа, потому что вдруг захотелось найти старую запись, как помнилось ему – умную и важную. Запись оказалась не слишком умной и совсем неважной. Но по инерции, как бывало почти всегда, когда случалось залезать в старые бумаги, он продолжал перебирать их, с трудом читая собственный почерк, и часто задумывался, скреб в затылке, лохматил белобрысые волосы, пытаясь понять, что он когда-то второпях записал и что означало то, что он записал.
«Войны начинаются не тогда, когда их объявляют, а когда почтальон приносит в дом повестку из военкомата...»
Афган. Лето 1983 года. Из вступления к очерковому циклу о десантниках 40-й армии. Не прошло.
"В жизни нет ничего более обыденного, чем смерть. Она всегда впереди, всегда рядом. Она всегда есть, но ее как бы и нет. Когда же она обнаруживает себя, врываясь в жизнь сиреной «неотложки», терактом или авиакатастрофой, быт становится бытием.
Смерть встраивает жизнь человека в координаты вечности, превращает автобиографию в житие, а биографию в предисловие к некрологу. Чем, в сущности, и является жизнь – пространством между «Азъ есмь» и неотвратимым «Я был».
Я спрашиваю себя: как бы я жил, если бы знал, что это я окажусь среди зрителей мюзикла «Норд-Ост» и это меня не довезет до больницы «скорая»?
Как, спрашиваю я себя, как?
Да так же. Так же!
И после этого мы ужасаемся: почему?!."
Москва, 2002, октябрь. Начало репортажа о захвате заложников в Театральном центре на Дубровке. От этого начала Лозовский отказался сам. И был доволен, что отказался. Это означало, что у него еще есть совесть.
"Мне снилось, что сердце мое не болит,
Оно колокольчик фарфоровый в синем Китае".
А это что? Так и не вспомнил.
К рассвету, словно насытившись прошлым, он просто сидел и смотрел на старые бумаги, как на рассыпанный линотипный набор книги, оригинал которой утерян. Его и не было никогда. Оригиналом была вся его жизнь. Жизнь была, а книги не было. И будет ли?
В двадцать восемь лет Лозовский нисколько не сомневался, что будет. Он снимал у проводницы поездов дальнего следования комнатушку в Гольянове и упорно, с убежденностью человека, узнавшего, что составляет главную ценность жизни, боролся за свою свободу, нештатно сотрудничая со всеми изданиями, которым были нужны оперативные и острые, в границах дозволенного, материалы. |