Он снимал у проводницы поездов дальнего следования комнатушку в Гольянове и упорно, с убежденностью человека, узнавшего, что составляет главную ценность жизни, боролся за свою свободу, нештатно сотрудничая со всеми изданиями, которым были нужны оперативные и острые, в границах дозволенного, материалы. Выходить за границы не имело смысла, недозволенное все равно вырезали. Он представлял: вот еще немного и разгребется с делами, подсоберет деньжат, снимет избу где-нибудь в деревне в Подмосковье и засядет за книгу. И даже адреса не сообщит друзьям, чтобы не приезжали с бутылкой. Вот отпишется от очередной командировки, вот получит гонорар за большой очерк в толстом журнале.
Но все как-то не совмещалось. Когда появлялись деньги, была зима, какая деревня? Летом Подмосковье заполняли дачники с детьми и магнитофонами. А осенью, в лучшее для работы время, сыпались звонки из редакций: всем срочно нужны были очерки и статьи к датам, пленумам или еще к какой-нибудь холере. И не откажешься, в другой раз не предложат. Лозовский матерился, но в глубине души понимал, что причина, по которой он не принимается за книгу, вовсе не во внешних обстоятельствах жизни.
– Знаешь, Петрович, чего бы я хотел? – сказал он однажды заехавшему к нему в гости старшему оперуполномоченному ОБХСС, крупному, с добродушным лицом, рано начавшему лысеть майору милиции Павлу Тюрину, про которого однажды напечатал очерк в «Литературной газете», а потом подружился. – Оказаться бы где-нибудь в Париже, в мансарде на Монмартре и сидеть там, писать книгу.
– На Монмартре – это красиво. Как Хемингуэй, – одобрил Тюрин, очень уважавший писателей и журналистов и сам пописывавший заметки в журнал «Советская милиция» под псевдонимом Павел Майоров. – В Париже, говорят, вообще хорошо, – добавил он, деловито освобождая на письменном столе место для бутылки молдавского коньяка «Аист».
– Дело не в том, что в Париже, – возразил Лозовский. – Дело совсем в другом.
– В чем?
– В том, чтобы я знал: все, что я напишу, будет напечатано. Все до последней строчки. И ни одна сука не будет выискивать, не очерняю ли я советскую действительность.
– Ты собираешься очернять советскую действительность?
– Срать я хотел на советскую действительность! – разозлился Лозовский.
– Я хочу написать книгу про жизнь. Как я ее понимаю. Вот и все.
– А например? Про что? – заинтересовался Тюрин.
– Например? Ну, вот про то, как однажды рано утром я сидел на крыльце барака в Ангрене и смотрел, как из-за перевала выходит солнце. Ангрен – шахтерский городок недалеко от Ташкента. Было самое начало весны, на перевале еще лежал снег.
– Барака?
– Не лагерного. Обыкновенного. На улице Аэродромной. Понятия не имею, почему она так называлась. Никаких аэродромов и близко не было, а жили шахтеры. Мне дали там от редакции комнатенку. И вот я сидел и думал, что хорошо бы перейти перевал и оказаться в Ферганской долине. Мне только-только исполнилось двадцать лет, вся жизнь была еще впереди.
– Про это можно писать и не в Париже, – рассудительно заметил Тюрин, вдумчиво разверстывая по стаканам коньяк. – Про это можно писать и в Москве. А, понимаю. Ты так и не перешел перевал?
– Да нет, перешел. Верней, переехал. На попутке.
– Иди ты! – почему-то поразился Тюрин. – И оказался в Ферганской долине?
– Я оказался в Центральной Фергане. А это такая же полупустыня, как Голодная степь.
– Да, это уже не очень, – подумав, оценил Тюрин. – Не то чтобы очернительство, но насчет социального оптимизма не густо.
– О том и речь! Я еще ни строчки не написал, а уже слышу про социальный оптимизм. |