В какой-то момент оказывается, что ты в них запутался, не знаешь, что тебе делать дальше, и у тебя руки опускаются, как у последнего идиота. В деревне все наоборот — люди действуют, а не болтают. Горожане — бараны, только и ждут, когда их остригут, они давным-давно потеряли способность кусаться, привыкли жить под прикрытием полицейских, точно несмышленыши под материнской юбкой. А нам, деревенским, не нужны полицейские, чтобы свести друг с другом счеты — обходимся своими силами. Отец твой и Адмирал так и поступали.
— Что ты хочешь сказать? — расслабленно произнес Жюльен.
— Сами вершили суд, как средневековые сеньоры, вот что, — грубовато заметил Рубанок. — Высшее и низшее правосудие , и никто не смел им перечить. Так и извели Вельзевула.
— Вельзевула? — прыснул Жюльен. — Дьявола?
— Какого дьявола? Браконьера. Его так прозвали, потому что в тысяча девятьсот семнадцатом году ему в голову угодил осколок снаряда. Вытащить его не смогли, и во лбу у бедняги образовалось что-то наподобие рога. Чудаковатый он был, все время ставил силки на землях старика Шарля. И вот в один прекрасный день Вельзевул исчез. Ни для кого не секрет, что Адмирал его укокошил и скормил свиньям.
— Шутишь?
— Какие шутки! Свиньи, знаешь ли, жрут все, что придется, даже собственных поросят. Нет лучшего способа сделать так, чтобы человек пропал навсегда. Вот Вельзевул и сгинул. Уж больно досаждал он старику.
Жюльен хотел как следует все обдумать, но голова отяжелела, будто ее залили свинцом.
— Ты-то, конечно, не помнишь, уж слишком был мал, — продолжил Рубанок. — А вот я уже соображал, что к чему, хотя виду и не показывал. Смотрел, слушал — короче, мотал на ус. Да уж, делались делишки в усадьбе, ничего не попишешь! Молчуны они были, Леурланы, язык держали за зубами. Сами улаживали свои дела.
Странно было Жюльену слышать рассказ о своем семействе из уст чужака. Детские годы прошли, как во сне, сохранились лишь обрывки воспоминаний. Вот они с отцом идут по набережной вдоль здания консервного завода, и молодые работницы, лоснящиеся от масла, которым заливают рыбу, игриво их окликают. Он, как сейчас, видит этих девиц — с полными обнаженными руками, в бесстыдно расстегнутых блузках. Они стоят подбоченясь, блестящие в полумраке бараков, окутанные острым запахом рыбы. «Эй! — кричат они. — Посмотри, какая нежная у нас кожа, а все благодаря маслу! У других женщин не бывает такой шелковистой кожи! Иди пощупай, красавчик Матиас!» Да, вот что ему вдруг вспомнилось: «красавчик Матиас» — так они называли отца, отрезальщицы голов. С утра до вечера стояли они у конвейера и гильотинировали мертвых рыб. Девицы-отрезальщицы слыли дерзкими, проказливыми. «Сколько ни мой они голову душистым мылом, — зубоскалили мужчины, — запах сардин так прочно въедается в волосы, что от них всегда смердит. Ей-богу, так несет, что просто с ног валит!»
Матиас смеялся вместе с мужчинами, даже громче, чем остальные, ничуть не смущаясь, что на них оборачиваются прохожие. Жюльен тогда не все понимал — он то семенил рядом с отцом по неровной, всегда скользкой от раздавленной рыбы мостовой, то сидел на его плечах и с победным видом озирал окрестности, наблюдая за плетельщицами сетей с их бесконечной паутиной из хлопчатобумажных ниток. Его задевала фамильярность, с которой девицы с консервного завода обращались к отцу — казалось, они были близко с ним знакомы, — и посылали воздушные поцелуи, поднося к губам кончики пальцев. «Иди, иди, поздоровайся со своими сардинками!» — подзывали они его. «В следующий раз, — отвечал отец. — Или не видите, что я с сыном?» «Давай его сюда! — не унимались работницы. |