Голоса у них отличались, как и внешность: один гундосил, другой преимущественно чирикал, третий, скорее, кашлял и перхал, нежели издавал членораздельные звуки. А был и такой, что напевно свистел этакой простуженной фистулой. До сих пор ума не приложу, как эти «красавцы» понимали друг друга. А смысл того, что мы в конце концов смогли донести друг до друга, сводился к тому, что все мы весьма обеспокоены происшедшим. Принимающую сторону беспокоило не столько мое внезапное появление в их вотчине, сколько то, что появление это не было обставлено выполнением целой кучи каких‑то совершенно непонятных мне правил и ритуалов. Со всем этим разобраться эта братия, видно, не могла. Да, как я понял, и не собиралась разбираться. Разбираться должен был кто‑то, кто таким правом был наделен. Вот к этому «кому‑то» меня и надлежало препроводить. Дело было, судя по всему, только за тем, чтобы дождаться – здесь же вот, у костра – тех, кто этим препровождением моей особы в надлежащие инстанции и должен был заняться. Ждали этого конвоя, как можно было догадаться, немедленно – буквально с часу на час. Привратникам явно сильно не терпелось сбыть меня с рук и на том закрыть всю эту скандальную историю. А больше всего их беспокоило то же самое, что не давало покоя совсем недавно – всего лишь вечность, заполненную болью, тому назад – господам Ольгреду и Дуппельмейеру: присутствие на локтевом сгибе моей руки небольшого темного пятнышка, Знака Лукавого. Его обнаружили довольно быстро – еще на борту челна. Сразу после этого отношение всей здешней братии ко мне сделалось настороженным, я бы даже сказал – уважительно‑опасливым. Попытка повязать меня уже появившимися на свет божий веревками была тут же пресечена в зародыше – одним только взмахом анемичной обезьяньей лапки мохнатого «спеца», удостоверившего действительное соответствие творения покойного Алика Балмута какому‑то одному ему ведомому стандарту. Не было ни одного участника моего обнаружения и последующей доставки на берег, кто бы не нашел минутки, чтобы, ткнувшись в меня носом, узреть Знак.
Вот и в нашем бестолковом разговоре у костра от меня хотели узнать, главным образом, откуда на моей коже появился этот чертов косметический дефект. Поскольку это не удалось объяснить даже свободно владевшим моим родным языком Ольгреду и Дуппельмейеру, то сейчас я даже и не пытался добиться от слушателей хоть какого‑то понимания. Да, честно говоря, и не стоило пытаться – усталость так сморила меня, что с тем же успехом «ареопаг» мог добиваться объяснений от мешка, набитого булыжниками. Время тихо поплыло, позванивая у меня в ушах незримыми колокольчиками. Лица и морды собеседников превратились в какие‑то нечеткие, смутные подобия чего‑то уже ранее виденного мною во сне. Еще немного, и по волнам этого сна я уплыл бы далеко от этих мест, может быть, даже назад – в родные края. Но тут мне пришлось – нехотя и через силу – вернуться к действительности. Если, конечно, считать действительностью то, что окружало меня в Странных Краях. Теперь я понял, что мелодичный звон уже не снится мне, а слышится на самом деле, не очень‑то издалека. И что не так уж он мелодичен, этот звон.
А что особо мелодичного, скажите мне, в бреньканье бубенцов, понавешанных – без системы и толку – на битой дорожной жизнью кибитке, запряженной четверкой не слишком довольных жизнью кляч? Полог кибитки был снят, и остов ее голым скелетом покачивался над дорогой, оповещая всю округу о своем приближении уже упомянутым звоном. В кибитке, на сваленном в кучу подоге, уныло сидели двое неказистых мужичков в сильно поношенных кацавейках, но каждый при стволе. Точнее, даже при двух. Мужички уныло сжимали в руках охотничьего вида двустволки, упирая их прикладами в дно кибитки, а стволы обратив к светло‑серому небосклону здешнего мира. В кибитке смутно просматривался и кто‑то третий, пребывавший в положении полусидя‑полулежа у ног вооруженных стражей. |