Словно этот черный эбонитовый ящичек никогда и не подключали к розетке телефонной сети. Я молча повертел трубку в руках и, кажется – тут воспоминания об этом сне становятся клочковатыми и обрывочными, – положил ее на рычаг.
Из этих сумбурных клочьев сновидения и пунктирной нити воспоминаний у меня в голове осталось мало чего конкретного. Разве что воспоминания о странном шуме, который все больше и больше досаждал мне еще во время тех, призрачных, телефонных разговоров. Может быть, в моем дремлющем сознании так трансформировались скрип тележных колес, потрескивание плетеного кузова, разговоры и перекличка наших стражей…
И пока мое внимание все больше и больше отвлекали призрачные звуки этого странного оркестра, мне снилось, что я брожу по нашему с Ромкой дому. Тому дому, каким он был, когда я его покинул. И одновременно по тому, каким он был в ту пору, когда живы были еще наши родители. Странно: обычная двухкомнатная квартира в том сне превратилась в целый лабиринт комнат и коридоров. И каждое из этих бесчисленных помещений было когда‑то мне хорошо знакомо, обжито и уютно.
Но сейчас что‑то случилось со всем этим. Словно кто‑то чужой поселился в этих стенах. Чужой и враждебный. Все вокруг как‑то сразу постарело и обветшало. Даже фотографии родителей в простенке между окнами пожелтели и висели криво. На ставших облезлыми и ободранными обоях появились потеки. Кто‑то небрежно, скотчем, прилепил на эти лохмотья какие‑то картинки с жуткими сюжетами. Некоторые походили на неумелые подражания Босху или кому‑то вроде него. Некоторые вообще ни на что не походили. И странное чувство владело мной – чувство навалившейся на меня осени. Она была там, за окнами, и ее дыхание царило во всем доме. Осень всегда была связана у меня с чувством прощания. С чем или с кем, не всегда было понятно мне, но чувство это было всегда очень острым.
Все изменилось в доме. Изменилось к худшему. На стенах появились знаки и надписи. Непонятные иероглифы. Чем они были написаны? Одни – вроде смолой и пеплом, другие – чем‑то мерзким, чуть ли не нечистотами. А некоторые – кровью. Что‑то мне эти иероглифы напоминали. Но вот что? Что?
Странный скребущий звук наконец окончательно сосредоточил на себе мое внимание. И я понял, что этот звук идет от дверей. Что это наверняка вернулся из своих ночных блужданий Ромка и теперь – виновато и нахально – просится быть впущенным домой. Подобное с ним случалось разок‑другой в месяц.
Из этого сна мне запомнились еще долгие поиски тех дверей, в которые скребся Роман. Родной дом упорно оборачивался запутанным лабиринтом таких знакомых и таких непонятных комнат, переходов, чуланов… Какое‑то темное, немое отчаяние охватило меня. Мне стало казаться, что так и надо – так уж устроен мир этого моего сна, что мне не суждено никогда найти выход из этого непонятного лабиринта и увидеть Ромку.
Опять наступил провал во времени, а когда восприятие иллюзорной реальности сна снова вернулось ко мне, я, оказывается, уже стоя перед ней – такой знакомой мне до последнего мазка краски дверью – и через нее ругательски ругал припозднившегося Ромку.
Он не отвечал мне ничего путного, только молча посапывал там, за дощатой преградой, и переминался с ноги на ногу. И, как это всегда бывало со мной, я до конца спалил свое злое раздражение в потоке привычных уже слов и без особого переходного периода сменил гнев на милость. Буркнул: «Ладно уж…» – и принялся отцеплять цепочку и крутить рукоятку замка.
Почему‑то я вовсе не удивился тому, что, когда я – резким рывком – отворил дверь, за нею стоял вовсе не Ромка.
Передо мной стоял Тагара. Мокрый и замерзший.
Я не стал спрашивать его ни о чем. Просто торопливым и дружеским тычком протолкнул его в прихожую и накрепко запер за ним дверь.
Тагара оглянулся вокруг, словно волчонок, оказавшийся впервые в жилище человека. |