Я прихрамывал после битья по пяткам, но старался успевать за Странским. Вдруг мой старый картонный чемодан раскрылся, и оттуда на булыжную мостовую выпала ночная рубашка.
– Ты носишь ночнушки? – расхохотался Странский. – За одно это тебе полагается две недели политической переподготовки.
Он дружески обнял меня. В битком набитом сводчатом пивном зале со стенами, увешанными глиняными кружками, мы чокнулись стаканами за успех революции и, как сказал Странский, взглянув в окно на улицу, за всех отцов.
Зимой 1950 го я долго болел. Доктор выписал меня из больницы без диагноза и отправил домой долечиваться.
Я снимал комнату в старой части города у одного рабочего. В коммунальной кухне на первом этаже было полно мышей. На веревках, натянутых в коридоре, сушились комбинезоны, пальто, изъеденные кислотой рубашки. Лестница в буквальном смысле слова качалась у меня под ногами. В моей крошечной комнате на четвертом этаже я обнаружил на деревянном полу нанос снега. Консьерж забыл починить разбитое окно – неделю назад у меня был приступ головокружения, я упал и разбил стекло, и теперь в комнату задувал холодный ветер. Я перенес постель в единственную теплую часть комнаты, туда, где шипел тарельчатый клапан батареи отопления. В перчатках и пальто я свернулся возле этого клапана и заснул. Проснулся я рано утром от приступа кашля. Ночью снова шел снег, и теперь он тонким слоем лежал на полу. Возле труб, ведущих к радиатору, снег растаял, оставив на древесине мокрые пятна. Однако то, что я ценил больше всего – мои книги, – стояло в порядке на полках. Томов было так много, что они заслоняли собой обои. Мне предстояло перевести главы Теодора Драйзера и Джека Линдсея, а также статью Дункана Галласа, но от одной мысли о работе становилось страшно.
На рынке я купил подержанную пару сапог с русским клеймом, и хотя сапоги протекали, мне они нравились. Казалось, у них есть история. Притопывая, я вышел на холод, и по улице, мощенной булыжником, отправился в типографию мимо казарм и контрольно пропускного пункта, перепрыгивая через сточные желоба.
В типографии Странский оборудовал небольшую каморку, где иногда в перерывах сидел и читал. Потолком каморке служила крыша типографии, под ней голуби перепархивали с одного стропила на другое. Я лег на зеленую армейскую койку, стоявшую в углу, и под убаюкивающий шум типографских машин заснул. Понятия не имею, долго ли проспал, но проснулся я, не понимая, где нахожусь и какой сегодня день.
– Надевай скорее носки, ради бога, – сказал стоявший в дверях Странский.
За его плечом я увидел высокую молодую женщину. Она смотрела на меня слегка смущенно. Чуть больше двадцати лет, не красавица в обычном смысле слова, но из тех, при виде кого дух захватывает. У двери она стояла беспокойно, нервно поглядывая вокруг, как будто боялась расплескать то, что билось у нее внутри. Смуглая кожа, а таких черных глаз я никогда не видел. На ней было темное мужское пальто, но под ним широкая юбка с тремя рядами оборок по подолу: казалось, она сшила две три юбки и подвернула подолы так, чтобы показать сразу все. Волосы были убраны под платок, две толстые косы свисали по бокам. Она не носила ни серег, ни браслетов, ни позвякивающих ожерелий. Я вылез из под одеяла и натянул мокрые носки.
– Забыл хорошие манеры, грамотей? – сказал Странский, протискиваясь мимо меня. – Познакомься с Золи Новотна.
Я протянул руку для рукопожатия, но она не взяла ее. Странский поманил Золи пальцем, и только тогда она переступила порог и подошла к столу, на который он уже выставил бутылку, извлеченную из кармана пиджака.
– Товарищ, – сказал он, кивнув на меня.
Странский случайно встретил Золи у Союза музыкантов и получил разрешение старейшин побеседовать с ней о ее песнях. Они, эти цыгане, неохотно общались с посторонними, но Странский мог и мертвого заставить говорить. |