|
Она принимает устойчивую позу, одна ладонь, словно драпировка, лежит на камне. Кишечник опорожняется. Она отворачивается от скверны, от вони собственных внутренностей.
У дальнего конца стены стоит огромная коричневая собака с глазами, как фонари. Она поднимает голову и начинает выть. Влажные складки кожи над глазами трясутся.
Подняв платье и нижние юбки, Золи перелезает через стену. Камень, который она задевает коленкой, оставляет ссадину. Ноги скользят в дерьме. Когда она выходит на дорогу, собака уже нюхает ее испражнения и непереваренные сосновые орешки.
Золи поплотнее запахивает пальто и, шлепая сандалиями, быстро идет по дороге. Перебирается через еще одну каменную стену и садится, прислонившись к ней спиной. Грудь часто вздымается. Мелкие ласточки беззвучно проносятся сквозь кроны деревьев. Никаких признаков домов и телег. Она некоторое время отдыхает, отирается влажной травой, дочиста вытирает руки и закидывает ноги на стену.
Эта дорога шире прежних, она покрыта гудроном, длинная, прямая.
Дождь прекращается, и она идет по блестящему гудрону в свете выглянувшего зимнего солнца. Сандалии хлюпают и натирают исцарапанные ноги. «Я, – думает она, – женщина двадцати девяти лет, а иду, как старуха». Пальцами правой руки она ощупывает свою грудную клетку и старается не сутулиться. Пальто промокло, отяжелело, ей приходит мысль, почти утешающая своей простотой: его надо перекинуть через руку. Она беспечно идет по середине дороги. Со всех сторон ряды виноградных лоз, колхозные сараи, вдалеке на фоне неба виднеются горы.
На повороте она останавливается, чтобы посмотреть на что то, лежащее на дороге позади нее. Вещь, человек, тело. Она заходит в заросли ежевики. Как же я прошла мимо тела на дороге? Как я могла его не заметить? Она заходит все глубже в живую изгородь, раздвигая побеги ежевики. Как я могла не увидеть лежащего там мертвого человека? Она ждет звука, любого звука – шума мотора, ружейного выстрела, стона, – но вокруг стоит тишина. Она осторожно раздвигает побеги, чтобы посмотреть еще раз: человек ничком лежит на дороге.
– Идиотка, – вслух говорит она себе.
Золи выбирается из кустов и устало возвращается назад, чтобы подобрать пальто. Оно неуклюже раскинулось на дороге, один рукав вытянут, будто указывает направление.
Она проходит мимо ворот колхозного двора. Слышится рокот моторов. Золи прячется в высокой траве канавы. Шум нарастает, и вот они уже почти рядом, и она с удивлением видит проезжающие грузовики. В кузовах молодые чехословацкие милиционеры, винтовки прижаты к груди, лица в тени козырьков, щеки ввалились. Они едут в полном молчании. Смотрят вперед. «Все эти молодые люди, – думает она, – очерствели от долгих войн и короткой памяти. Такие же вели нас по дороге, поливали керосином наши колеса, уводили наших лошадей в колхозы, сидели у Национального театра в тот вечер, когда Странский читал мои стихи. Такие же салютовали мне, стоя на посту, когда я, вся в снегу, проходила мимо. У одного из них из кармана форменной куртки торчал свернутый в трубку номер „Кредо“».
Она поеживается. Грузовики едут дальше, оставляя следы от покрышек на влажной дороге.
Вдруг Золи вздрагивает. До нее доносятся звуки, похожие на пулеметную очередь, но потом она видит, что это гуси сотнями поднимаются с полей и выстраиваются в небе темным клином.
Пожизненно нечиста. Позор. Теперь Золи кажется, что она странствует по какому то другому, ужасному миру, что она, отверженная, не в этих влажных зимних полях, а там, где была давным давно, еще до стихов, до их издания, до Свона, до Странского. И на мгновение она уподобляется человеку, который верит, что для продолжения хорошего сна надо лежать точно в таком же положении, в каком заснул. Ей хочется уплыть в те дни, когда не было стихов, а только песни; шагнуть в прошлое, когда не было ни собраний, ни митингов, ни конференций, ни директив, ни фотографических вспышек, ни микрофонов, ни выступлений со сцены, ни оваций. |