|
Медведица, раненая, медленно, страшно ползла по льду, оставляла за собой красный след. Теперь стало видно медвежонка.
Он сидел тихо, на задних лапах, не понимая еще, что с матерью.
Медведица проползла еще шаг, другой — враз рухнула: горой добытой с бою еды.
Белое, маленькое, пушистое — скульнуло, подняло белую голову, выше, еще выше, к Луне, — и заскулило, молило, просило: заберите меня с собою, люди, от смерти, от мертвой матери — заберите!
Единственный сынок. Один медвежоночек. Такой белый, аж ослепительный. Заклятый жизнью, меченый смертью.
Его скулеж, горячий, тонкий, тек во льдах медленной, тоскливой слезою.
Крюков сжал ствол винтовки. «Я зачумленный. Проклятый. Я — мать убил».
Искуплено или загублено, чтобы выжить, тело человечье?!
Сторожевик, зажатый торосами, топорщил зальделые бока. Сторожевик, ты тоже живой, хоть и железный. В твоем брюхе — люди. И тебя подстрелят, как ту медведицу. И люди горячими кровавыми потрохами вывалятся из тебя. Так же, как белая звериная мать, боком будешь лежать на льдине. И никто не поможет тебе. Не оживит. Никто.
Крюков, стоя с винтовкой меж матросами, выедаемый, как огнем, радостью и стыдом, морщил тяжелым смехом лицо.
Жизнь, голый лед и живая кровь! Жизнь, ты на каждом живущем — родимое пятно. И с ней, с жизнью, ты умираешь: человек ты или зверь — все равно. Пятно на тебе. Метина. Знак: «Ты — был — живой». Надпись — на твоем лбу, боку — навеки: как на носу корабля.
Николай знал: теперь-то выживем, фрица обхитрим — еды-то, еды! Целый воз!
Его выстрел — спасительный. Его выстрелом — добыта жизнь для команды; и вынута из зверюги. Зверь, Божья тварь. Я всех спас, а тебя угробил.
Сейчас матросы шустро побегут, вот уже трап спускают, вот уже мчатся к туше, веревки волокут, цепи, чтобы тащить, чтобы — дотащить, взвалить, поднять на борт, и ножи уже веселый кок держит — разделывать, свежевать, шкуру сдирать, и огромную банку соли к животу прижимает — солить мясо, солить нещадно!
Гляди, гляди, глаз не закрывай, как резать твою жизнь будут, резать и солить.
Твоя жизнь — твоя еда.
Ты съешь кусок медвежатины — и превратишься в ее мужа, медведя.
А может, и его кто убил. Так же, метким выстрелом. На такой же синей льдине.
И вдруг — как в умалишении — он увидал: встало перед ним — огромным, слепящим светом — СИЯНИЕ ЦЕЛОЙ ЖИЗНИ.
Той жизни, что он еще не прожил.
Видел всех — кто пережил войну, кто спасся; и тех, кто полег, убит, скошен под корень.
И остался навек скошенной сизой, горькой травой, мертвой полынью, в ледяных полях.
Видел будущие — глад, мор, лишения, напасти; и то, как живучие, вездесущие люди их преодолевали; как цеплялись за комок, за кроху радости, как, внутри черноты, на дне ямы, рожали счастье — выгибаясь в муках, выталкивая в черный воздух огненные сгустки крика; как из ямы — наверх — к свету и солнцу — к самоцветному Сиянию! — к звездам острым и мелким! — карабкались, вгрызались ногтями в сырую черную землю, в осыпь и оползень.
Видел все — коммуналки, общежития, трущобы, дрожащий коробок спичек в пьяных руках; синий венчик огня примуса ли, керосинки, керогаза; столы — голые, без скатерти, оцарапанные временем столешницы, богаты не яствами — пустотою, и на столах — жестокий натюрморт: две папиросы, соль в спичечном коробке, луковица, граненый стакан, горбушка ржаного, чай в железном чайнике, чифирь-убийца. И рядом с яствами — руки лежат на столе: бессильно брошены, и взгляд выше не переведешь — а если осмелишься, тут же зажмуришься. Лицо страшное. В шрамах. |