Ты выпил растворитель для красок, — старик придвинул стул и сел рядом с Генрихом. — Ты что-нибудь помнишь?
— Вечность.
— Это понятно. Ты побывал за чертой. Чтобы тебя вернуть, мне пришлось заказать пятимодульный блок в фирме "Сотвори гения", — Генрих дернулся и попытался подняться, но не смог. — Не волнуйся, через две-три недели твой собственный мозг начнет восстанавливаться. Мы часто используем этот метод в подобных случаях. К тому же я потребовал, чтобы мне был предоставлен интеллект художника.
— Я… я не давал согласия… — с трудом выдавил Генрих, испытывая к своей собственной плоти внезапное отвращение.
— А оно и не нужно, — отвечал врач со странной усмешкой. — Ведь я твой отец, и я подписал все бумаги.
— Я тебя не помню.
— Не сомневаюсь. А что ты помнишь вообще?
Генрих нахмурился.
— Двор… грязный… железные баки для мусора. Закат. Отсвет красного в окне. Я рисую на какой-то картонке. И у меня нет красного кадмия… вот обида…
Генрих замолчал и закрыл глаза — даже малое усилие его утомляло. И тут он явственно увидел картину. Она была уже написана, но краски еще не высохли и сверкали свежо и ярко.
"Это не для вечности", — услышал Генрих будто издалека ласково-сожалеющий голос.
— Нет, ошибаетесь, это как раз для нее, — прошептал Генрих.
Ибо там, на картине, была вечность. Просто глаза, просто лицо, свет, падающий сбоку, и золотой блик на щеке, и слабая улыбка на губах. И вечность.
Это была его картина, но Генрих никогда не писал ее — в этом он мог поклясться…
— Это была моя картина, но я никогда не писал ее, клянусь, — закончил свой рассказ Генрих.
— Опять картины, — раздраженно воскликнула Ядвига. — В Консерве все просто помешались на живописи. Ирочке кажется, что она исполняет завещание. Да, Папаша велел написать ей картину Воскрешения. Но это было самое слабое место в завещании. Слишком сложное решение. И значит — в чем-то искусственное, и потому — ложное.
— Чем же сложное? — не согласился Генрих. — Глина или краски — не все ли равно? Главное — какой образ создается.
— По образу и подобию Папаши, — усмехнулась Ядвига.
— Каким он был — ваш Папаша?
Она задумалась.
— Не знаю. Теперь уже трудно восстановить точно. Каждый создал себе его образ. Каждый рассказывает о нем свои байки. И я, как все. А на самом деле… Художник, изобретатель, проходимец, поэт, жулик, гений, авантюрист, идеалист.
— Почти как я, — улыбнулся Генрих. — Он слишком многого желал и слишком часто ошибался. Так расскажи, как было дело.
— Думаешь, твой рассказ стоит моего? — с сомнением спросила Ядвига. Ну ладно, расскажу.
Утро выдалось дождливое, серое. Вязкий туман стлался над огородами. Идти никуда не хотелось. Дина несколько раз пыталась закурить измятую, наполовину высыпавшуюся сигарету, но спички гасли. Дина шагала напрямик через уже расчищенные от леса, но еще не засаженные участки к голой плеши. Папашины сапоги, невозможно огромные, постоянно спадали с ног. А детское пальто не сходилось на груди и почти не грело. Красные обветренные руки чуть ли не по локоть вылезали из рукавов. От холода желтые шершни простуды облепили Динины губы. Дина плакала: от жалости к себе и от обиды на глупый и несправедливый мир.
Ядвига ждала у полуразвалившихся деревянных ворот. Подол ее длинного черного пальто был замызган серой огородной грязью. Дина подошла, прижалась к сестре и заплакала. |