Я себе сказала: «Я должна написать пьесу об Анне, Савле и о тигре». Часть моего сознания, занятая пьесой, продолжала свою работу, ее обдумывала, как маленькая девочка, которая, сидя на полу, передвигает кубики, — более того, как девочка, которой запрещают играть в эту игру, потому что она знает, что это — уловка, бегство; выкладывание узоров из Анны, Савла, тигра — это лишь предлог не думать; узоры из того, что Анна, Савл сделают что скажут, — это лишь формы боли, «сюжетом» пьесы будет боль, а это бегство и уловка. Тем временем той частью своего сознания, которая, я знала, была бесстрастным человеком, спасающим меня от полного распада, я стала контролировать свой сон. Этот строгий контролер настаивал на том, что я должна отложить в сторону мысли о пьесе про тигра, должна прекратить играть и складывать из кубиков узоры. Он сказал, что вместо того, чтобы заниматься тем, чем я обычно занимаюсь, вместо того, чтобы сочинять истории про жизнь, лишь бы не смотреть на нее прямо, я должна вернуться в прошлое и просмотреть ряд эпизодов из моей жизни. В этом моем взгляде назад, в прошлое, было что-то совершенно поразительное, я словно превратилась в пастуха, я пересчитывала свое стадо, или — я вдруг стала актером, репетирующим пьесу, я проводила проверку, переучет, я до всего дотрагивалась, чтобы убедиться в реальности и в подлинности вещей. По сути, это было тем же действием, которое я совершала, когда была ребенком и когда мне каждую ночь снились ужасные кошмары: по вечерам, лежа в кровати, прежде чем заснуть, я старательно припоминала весь прожитый день, выискивая то, в чем может таиться страх; все то, что может войти в мои кошмары. Тогда мне приходилось по многу раз перечислять мысленно весь список страшного, четко «называя» все эти вещи, словно распевая про себя мучительно длинную ектенью; сознательная часть моего ума словно бы каждый вечер перед сном производила дезинфекцию. Но сейчас, во сне, я не старалась обезвредить события из прошлого, присваивая им точные названия, я просто пыталась удостовериться в том, что они там все еще есть. Вместе с тем я понимаю, что, когда я обнаружу, что они там есть, я буду вынуждена их «назвать» по-новому. Вот почему мой контролер упорно загоняет меня в прошлое. Сначала я в очередной раз наведалась в компанию, сидящую под эвкалиптами на станции «Машопи», где лунный свет пахнет разлитым вином, а прихотливые узоры листьев ложатся темными тенями на белый песок. Но ужасающей в своей обманчивости ностальгии там больше не было; все было лишено эмоций, чувств, как при ускоренном просмотре кинофильма. И все же мне пришлось еще раз просмотреть те кадры, где Джордж Гунслоу, такой широкоплечий, выходит из своего черного фургона, стоящего под звездным небом возле поблескивающих рельс, и, сутулясь, идет к нам, чтобы взглянуть на Мэрироуз и на меня пугающе голодными глазами; пришлось прослушать, как Вилли почти беззвучно напевает мне на ухо несколько тактов из оперы Брехта; пришлось увидеть, как Пол отвешивает нам легкий, исполненный насмешливой учтивости поклон, прежде чем, улыбнувшись напоследок, направиться к спальному корпусу отеля, стоящему у битых временем гранитных глыб. А вот и мы, последовав за ним, идем по песчаной проселочной дороге. Он стоял и ждал нас на дороге, он обернулся, он улыбался невозмутимо и торжественно, но смотрел он не на нас — кучку бредущих за ним сквозь солнечный жар людей, — смотрел он поверх нас, куда-то в сторону «Машопи». И мы, один за другим, тоже остановились и оглянулись, чтобы увидеть то, на что он смотрел. Казалось, здание отеля взорвалось танцующим, кружащим облаком крошечных белых крыльев или лепестков, миллионы белых бабочек выбрали здание отеля своим временным пристанищем, решили ненадолго опуститься на него. Казалось, раскрывается большой белый цветок под жаркой и глубокой синевой небес. Потом мы поняли, что мы в опасности, что зрение сыграло с нами злую шутку, нас обмануло. |