Только не пойму кого.
Под его прицельным оглядом Ди отчего-то занервничала. Почему он не узнает ее? Исподлобья зыркнула по сторонам, отлипла от стены.
– Давай перейдем в другую комнату. Тут… слишком… тяжело. И расскажи мне о душепродавцах.
– Ладно. Время у меня есть. Успею еще здесь пошарить.
Он пошел впереди нее. Когда загорелся свет, Ди пристроилась на крошечном обтрепанном диванчике. Профессорская обстановка глаз не радовала. Все старое, неуклюжее, тяжеловесное. Единственная вещь, притягивающая взгляд, – ковер на полу. Самый что ни на есть длинношерстый – ступни мягко тонули в нем, а ворс сверху казался диковинным лесом, узорно раскрашенным в небывалые для растительности цвета.
– Свет могут заметить с улицы. Мне бы не хотелось встречаться с милицией.
Кресло по соседству с натугой приняло в себя крепкое мужское тело.
– Не заметят. Сейчас все смотрят только себе под нос – как бы не упасть и не расшибить этот самый нос. Все остальное никого не волнует.
– А тебя волнует?
– А меня, представь, волнует. Столько вокруг ублюдков, занятых непотребством, и как подумаешь, что разгребать это дерьмо – жизни не хватит, так кишки сводит.
Кулак снова поставил невидимую печать – на этот раз на подлокотнике кресла. Ди посмотрела на него удивленно.
– Слушай, одну вещь никак не могу понять. Откуда в некоторых людях берется столько запредельной ответственности? Их же просто разносит от ощущения личной повязанности на судьбах мира. От бессилия изменить хоть что-то в этом паноптикуме, которому нравится творить непотребство.
– Это как – разносит? – Искоса глянул на нее, легко нахмурясь.
– Ну, примерно как у тебя кишки сводит. У каждого, наверное, по-разному.
Он задумался, угрюмо опустив подбородок на грудь. Потом заговорил. Негромко, приглушенно, словно нехотя – как будто с желанием поставить стену между собой и своими словами.
– Если тебя это правда интересует, могу сказать, как я это себе мыслю.
– Да. Интересует. Мне нужно знать.
– Ладно. Только это не слишком приятная тема. Но ты сама напросилась и не плачься потом, что уши вянут от таких некрасивых и ужасно неромантических вещей.
– В гробу я видела романтику. – Ди совершенно неромантически фыркнула, состроив циничную гримасу.
– Ну… я думаю, у некоторых это из-за страха. Вот сейчас, в наше человеколюбивое время. Очень глубокого, безымянного, но не животного страха, не за свою шкуру. Нет. Не за шкуру, а за то, что под шкурой. Например, когда свора ублюдков режет на кусочки в ванне еще живую изнасилованную девочку, и кто-то из них снимает это на пленку, чтобы потом продать. Или требуют выкуп за твоего ребенка, а потом его находят с вырезанными почками. Само по себе, в отдельности это еще не самое страшное. Смерть приходит и уходит, так всегда было. Но сейчас она слишком раззявила пасть. Этот мир сейчас сам валяется на одре и уже пованивает, хоть и живой еще – все хрипит и гнусит про свободу самовыражения. Сколько ты дашь шансов миру, в котором веселые студенты выходят на охоту, чтобы приторговывать человеческими черепами и поставлять свежую кровь психам, решившим, что они вампиры? Самовыражение, достойное уважения. Или в котором ловкие умники налаживают производство собачьих консервов из бомжей? Я – ни одного, если хотя бы время от времени не вытаскивать его из собственного говна и не отмывать. Жить в больном мире без колик в печенках невозможно. У него меняются мотивы – его нельзя понять. Не знаешь, что он еще выкинет и главное почему, зачем. Из-за этого невозможно рассчитывать собственные действия. Ощущения – как у тряпочки в условиях невесомости. |