Изменить размер шрифта - +

 

В ноябре это было. Без трех месяцев минуло два года. Снег уж лежал, небольшой еще, неглубокий, из первых хороших снегов — только-только повернула путем осень на зиму, суббота шла, мужской день в бане, напарился, нахлестался, как следует, до полной сухоты в теле, и после баньки, как водится, — в столовую, пивца хлобыстнуть, если окажется. Человек пять собралась компания. Еще там, в бане, и сбилась. И всунулся тот бывший урка, с наколками на руках. Ленька, как его… Крутобоков, вот как, летом он появился в поселке, новый человек, чужак еще, хотел обладиться среди людей, обтереться, своим стать, да один, без семейных удил, — и лез во всякую компанию, на дармовое не зарился, угощать на свои не размахивался, а в доле не жался, тут и переложить мог, ничего, в общем, так, нормальный в этом мужик. Только, как выпьет, надо было подмять всех: сколько б за столом ни сидело — слушайте сюда, слушайте его, и, как из ворот растворенных, одна история за другой, и везде он первый, везде хват — самому царю сват. И все-то он видел, и все-то знал, и везде побывал, в космос только не запускался. Явно прибалтывал. И в космосе б побывал, если бы фамилии на весь свет не объявляли. И все уж раскусили его, посмеивались да поддевали, а он от того больше только духарился, багровел и садился голосом:

— Ты мою жизнь знаешь? Ты меня знаешь? Так молчи, чего тогда!

Славно так шло все поначалу. В буфете оказалось пиво, взяли сразу по три бутылки на брата, взяли к пиву бутерброды с кетой — засасывать солененьким, сели за удобный, хороший столик в глубине, у окна, кусочек рыбки в рот, потягиваешь через нее, цедишь пивко и поглядываешь на улицу в белом — непривычно еще глазу, свежо, радостно. Ленька тот, он уж, конечно, он опять везде бывал, опять все видал, опять удачлив во всем, за что ни возьмется, и как-то так случилось, свернул разговор на баб.

Известное дело — разговор про баб: мели языком от души, что ни смелешь, все испечется; ну и мололи, у кого как бывало, кто как обхаживал, и Ленька этот Крутобоков возьми да скажи: а любую уломать могу.

Ну тут уж мужики взялись за него — опилки полетели. И в самом деле, конечно, не промах мужик. К разметчице Томке Ковальчук, как мужа ее придавило на лесосеке, не один такой вот свободный приезжий шился, наверняка не скажешь, но вроде не выходило ни у кого. А этот смог. День в общежитии, два дня у нее, дрова во дворе колет; и не прячется, так, чтобы тайной, но видно, что и не оседло, свободу свою сохранил — обломал ее, в общем. Но уж так, чтобы любую! Тут уж у каждого опыт был верный. Больше не выходило, чем выходило.

А тот не уступал. Навалился грудью на стол, сжал перед собой руки в кулаки, налился багрово и осип, такой сделался голос, как ему там пережало что в горле:

— Любую! На какую глаз положил, любую! И никакого секрета: напор! Напор, и все. Она тебе — нет, а ты свое. Она тебе — пошел ты, а ты свое. И не отставать, везде за ней. Она в дом, дверь на замок, — встал у забора и стой. Час стой, два стой, чего, она баба, не вытерпит, высунется, крикнет тебе чего-нибудь, а ты опять за свое. Без грубости, без нахрапа, а вроде такого чего-нибудь: ну че ты прячешься, выйди, поговорим, не съем. Три дня от силы, больше ни одна не выдерживала.

Мужики слушали и веселились:

— Ну дает! Силен мужик! Не, это как: на работу не ходи, спать не спи, а только у нее под забором стой!

И крепко, видно, доняли, понесло его на то, о чем, наверно, знал, говорить не надо, а не удержался:

— Да я тут у вас, как приехал, в два дня одну обратал. Только приехал, иду из конторы, стоит в окне, тряпкой там наверху возит, ноги все наружу — как взяло меня, и не отпускает. Три года баб не мял! «Вам не помочь там чего? А то я давайте!» Два дня, говорю, не подпускала, по морде получил даже, а потом прижал, наконец, в одном месте… Баба ж, она, как кошка: твою силу чует — поцарапается, поцарапается, а духу у нее против твоей силы не хватает.

Быстрый переход