Изменить размер шрифта - +
Год еще назад, когда приезжал на преддипломные, последние каникулы, выходил спокойно, а теперь вот… Мужи-ик!..

И мать, и отец, и сестра — все были на кухне. Мать стояла у плиты, мешала ножом мясо в сковороде, сестра, пристроившись у стола, резала на доске картошку, отец читал «За рубежом». Берестяков обнялся с матерью, поцеловался, обнялся, поцеловался с сестрой, и мать спросила, хотя все уже, конечно, знала от отца, встретившего Берестякова ночью:

— Нормально, благополучно долетел, на работе отпросился?

Это у нее была такая служебная привычка — все услышать самой. Пересказ пересказом, а ей важно было знать из первых, так сказать, уст.

— Все нормально, отпросился, — сказал Берестяков. — Показал телеграмму — какие разговоры.

— Ну, конечно. Такими вещами не шутят все же, так ведь? — Мать была в новом ярком байковом халате, она сильно пополнела за последние годы, почти поседела и перестала уже краситься, большие прежде, зеленые глаза как-то увяли вдруг, сделались маленькими и какими-то пасмурными. Но Берестякову все она виделась в сером своем, с длинной узкой юбкой английском костюме с высокими ватными плечами: «И чтобы без шума там. Мне сосредоточиться нужно».

— Иди умывайся, — приказал отец, отрываясь от газеты. — Завтракать сейчас будем, вовремя встал.

Он сидел за столом в пижаме, при очках и читал «За рубежом» так, словно от того, какие сведения там сообщены, зависит успешное выполнение годового плана его управлением. В отличие от матери он почти не постарел за те последние восемь лет, что Берестяков — армия, потом институт, да вот женитьба, теперь уже навсегда из дома — не жил с ними, у него и прежде висела под глазами склеротическая сетка красновато-лиловых прожилок, и прежде, давно уже, был он лыс, и лысина его желто, полированно блестела…

Когда Берестяков, умывшись и побрившись, вернулся на кухню, на стол уже было подано. Он сел рядом с сестрой, и она по праву старшей молча обняла его и прижала к себе.

— Ничего, Шурян, ничего… — сказала она.

— Вот такие у нас дела, Шура, — сказала мать. — Бери салат еще, Галя делала… Бабушка-то уж мне не помощница была последнее время. Года два, не меньше. И так это, знаешь, некстати… У меня все же, понимаешь, пенсионный возраст подходит, меня, конечно, убрать захотят — молодежь-то так и рвется руководить. Мне вдвое работать нужно, а тут приходишь домой — мало что ничего не сделано, ужина-завтрака нет, так еще за ней ухаживать надо. Да ведь родила, — показала она рукой в сторону дочери, — тоже беда. В сад отдашь — через неделю заболел. На месяц, не меньше. Кому сидеть? Родителям? Ну раз, ну два, три не будешь — начальство косится. Привезет его Галина к нам — бабушка дома! Ну а какой тут присмотр, когда бабушка-то на кровати лежит?

— Мама! — Сестра виновато и устало посмотрела на нее. — Зачем об этом? Мы с тобой говорили — и ладно, зачем еще с Шурой?

— Это ты напрасно, Галя, совершенно напрасно. — Отец отбросил в сторону вилку, подергал сначала одной рукой склеротические мешки под глазами, потом другой, быстро провел несколько раз по лысине возле уха, словно приглаживал волосы. — Вы, молодежь, не понимаете стариков. А надо бы. У нас с матерью сейчас такой возраст… ты вот пойми: всю жизнь мы работали, работали, если мы что-нибудь и значим, так это благодаря своей работе, своему положению, у нас есть определенный, так сказать, социальный удельный вес. И вдруг, представь себе, все это потерять и стать ничем. Ты вдумайся в это: ни-че-ем! У матери положение, должность, ее уважают, у нее смысл в жизни есть, и вот она безо всего этого останется.

Быстрый переход