Изменить размер шрифта - +
И вдруг, представь себе, все это потерять и стать ничем. Ты вдумайся в это: ни-че-ем! У матери положение, должность, ее уважают, у нее смысл в жизни есть, и вот она безо всего этого останется. Конечно, она переживает!

— Садовый участок надо было купить, — глядя себе в тарелку, пробурчала сестра. — Или машину завести — тоже с ней хлопот, целое хозяйство.

— Нас, Галя, никогда не интересовало подобное. Так вот! — Отец махнул в воздухе рукой, взял вилку, но есть не стал. — Фрукты и прочее мы всегда купить могли, знаете это — трескали почем зря. А машина мне тоже никогда не нужна была. Служебная, с шофером, наоборот, много времени высвобождала.

— Давайте об этом не говорить сейчас, — тихо попросил Берестяков, оттягивая от шеи воротник тесной ему темной рубашки — забыл в Москве «свой» одеколон, пользовался тем, какой нашелся здесь, и на коже высыпало раздражение. — Нехорошо ведь об этом говорить сейчас…

А на кухне было полно света — солнце уходило, но стена над плитой была еще вся размалевана яркими желтыми пятнами, и снег на крыше дровяников ослеплял своей воздушной искрящейся белизной.

 

* * *

Когда они переехали сюда, в эту квартиру — совершенно шикарную по тем временам: мало, что трехкомнатную, но и с ванной, и с телефоном, — Берестяков был еще совсем мал, не ходил даже в школу, и все его сознательные годы прошли уже здесь, на этой квартире. Бабушка вела хозяйство, ходила в магазины, на рынок, следила за ним с сестрой — чтобы вовремя были покормлены, вовремя сели бы за уроки, — она тогда, видимо, была еще крепкая и здоровая, это потом со здоровьем у нее станет неважно: полезет в кладовке на полати, составив одна на другую две табуретки, а ножки верхней соскользнут… и она ударится головой об пол: сотрясение мозга, инсульт, паралич… А тогда она еще была крепкая и простаивала в праздничных очередях за мукой по шестнадцать часов кряду, и ноги не отекали, а уж об очередях за мясом и яйцами — трех-, четырехчасовых — и говорить нечего. Всю семью она кормила.

Иногда приезжала к ней племянница Глаша, дочь старшего брата, Петра, почти ровесница ей, привозила с собой, как правило, четушку водки. Бабушка обязательно выпивала рюмку и обязательно плакала, потому что вспоминала, какая большая у них была семья — и никого не осталось. Иногда сама она ездила к Глаше, но чаще к Вале, жене младшего своего брата Коли, бросившего Валю и жившего в Караганде. Собираясь к ней, пекла пироги из этой выстоянной в очередях под праздники муки, накупала в магазине конфет и пряников — у Вали было четверо детей, жили бедно.

От той поры у Берестякова осталось воспоминание о снегире, которого ему подарил Ваня-падошный. Ваня-падошный был известный всему району инвалид, война повредила ему какие-то нервы, и он ходил, подавшись всем корпусом вперед, словно собираясь упасть, от этого его и прозвали падошным. Он не ходил даже, а почти бежал, быстро перебирая ногами: может быть, пойди медленнее, он бы и в самом деле упал. «Бегал» он всегда с каким-то мешком за плечами, в который ему все, кто хотел, и бросали подаяние, место его было на крыльце молочного магазина по Кировоградской, там он сидел, свесив ноги вниз и положив перед собой мешок с расправленной горловиной, никогда ничего не просил, а только смотрел обожженными, без век, светленькими глазами и здоровался со знакомыми, тряся головой, трудно выговаривая и запинаясь: «Ддо-оббы-ый дде-ень…» Волосы у него на голове росли какими-то пучками, как-то он побрил голову и с тех пор всегда был бритый. Говорили, что он живет с матерью-старухой, а было их пять братьев, и все остальные домой не вернулись.

И вот однажды, когда Берестяков, взбегая на крыльцо с бидончиком в руке — «Три литра молока по два восемьдесят, рубль шестьдесят сдачи, десять копеек попросить медяками», — поздоровался с Ваней, тот, разевая в улыбке рот: «Ддо-оббы-ый дде-ень…» — потянулся к нему трясущейся рукой и поманил к себе.

Быстрый переход