— Садитесь идите! — толкнула она Берестякова в плечо.
* * *
Если бы Берестякова попросили рассказать о жизни его бабушки, он бы ничего не рассказал. Он не знал ее жизни. Так, обрывки, отдельные какие-то эпизоды, давно уже приобретшие в его памяти характер легенды — настолько невозможно было представить себе бабушку девочкой или молодой женщиной: бабушка она, да и все.
Но, однако, была же она и девочкой, и молодой женщиной. Рассказывала: «В грамоте я бойкая оказалась. Меня как отдали, дак через три недели я уж и псалтырь читать могла, меня приглашать стали — побубнить над покойником-то. Эдак у нас говорилось — побубнить: бабка одна была, все читала, так она устанет — и бубнит себе под нос, ниче не поймешь. И арифметику я хорошо понимала. Задача была, до сих пор помню — дьяк учил нас, прямо глаза вылупил. Мы еще не проходили, я решила: один купец да другой, да поссорились. Один-то говорит: «Я тебе обещал с долга три процента надбавки отдать», — а другой: «Нет, шесть!» Ну, дьяк-то и спрашивает: «На чем они сойдутся, если оба по-божески уступят?» Это он подковырку сделать хотел: мол, не знаете, а вот сейчас научу. А я-то возьми и скажи: «Четыре с половиной процента выйдет», — он и вылупился… У меня братьев было три: дядя Коля, вот который в Караганде живет, младший самый, да Петр, да Василий. Да сестры две, покоенки: Василиса тоже да Матрена. Я два-то года отходила, третий настал — меня и не пустили. «Чего, говорят, тебе, ты и так умная, тебе хватит, пусть вот теперь Василий поучится». Валенок-то у нас одна пара была на троих: на меня, Василия да Матрену. Кто, выходит, куда ушел — остальные в избе сидят. Я все с Петром зналась: он меня нянчил-то, так и любил. Все, бывалыча, как выпивать стал, пьяный-то придет, кричит: «Я тебя, девка, качал, я тебя замуж выдавать буду!» Веселый такой…
И то ли была замужем, то ли не была. Служила прислугой — обстирывала, обслуживала, мыла полы, отправляла почту, — где, у кого? И кто он был, тот выгнанный из университета студент, его дед, даже фамилии которого он не знает и не узнает уже никогда и от которого сохранилось только предание, что именем его дяди названа одна из улиц в Новосибирске (если дядя по отцу, то фамилия деда Соломатин, а если по матери?), а из всех сведений о его жизни — одно: был призван в армию, стоял с полком под Пермью, раз как-то бабушка к нему съездила, а другого уже не случилось: летом семнадцатого года деда расстреляли. Кто? За что?..
И еще рассказывала: «Как гражданская-то началась да в городе-то голодно стало, поехала я к себе в деревню. И до самого тридцать четвертого, пока мать твоя снова меня в город не позвала, там и жила. Учила. Дак учила, правду говорю — мне доверяли. Я же передовой считалась — меня беляки расстреливать собирались. Это какой год, уж и не помню… сенокос кончился, полный сеновал мы набили, а они тут, беляки, отступать. И че им наш дом понадобился, почему наш — не знаю.
Забрались двое наверх, давай скидывать, а другие внизу стоят, принимают. Дак ниче бы, если б со всех понемножку, а то ж нас по миру пустят — у меня мать твоя, два года, да у Василисы ребятёшки, да у Петра, да у Василия, чем корову кормить? Ну, я и полезла наверх, кричу, а они хохочут, у меня сердце разрывается, слезы бегут, а они хохочут, и один-то наш, деревенский, Петра друг. Я кричу: «Дак ведь Петра дети с голоду помрут, ты че делаешь?» А он хохочет, говорит: «Новых настругает». Я и не помню, как у меня вилы оказались, вижу только: лежит он на земле, голову расшиб, за живот держится, а на рубахе-то два пятна… Взяли меня и повели в избу — командир ихний сидит, вино пьет, граммофон играет, ровно сейчас помню — веселая такая музыка, а на лавке — шлюха командирова, ногу на ногу, в чулках фильдикосовых и губы красные, тоже вино пьет. |