Изменить размер шрифта - +
А бабушка повела его на кухню, под кран, и кожа у него через пять минут стала будто наждачная, он орал и ругал бабушку, звал мать, но мать появилась только тогда, когда он уже был отмыт, чист и благоухал, как целый ящик хозяйственного мыла: «Ну что, отмыли поросенка?»

В том, самом раннем детстве мать с отцом для того только, кажется, и появлялись, чтобы сказать: «Ну что, отмыли поросенка?»

— Па-ап, дай денежку, я Пете-связисту подам, — тянет Берестяков жалобно, потому что знает, что не дадут; но ему жаль Петю-связиста, он помнит ком страха и готовых сорваться слез в груди, когда тот потянулся к его плечам своими крупными, с тупыми обломанными ногтями пальцами, и этот ком подкатывает к горлу всякий раз, когда он видит слепца; он чувствует вину перед ним — за его странное двойное имя, за то, что у него, Шуры, есть и глаза и язык, а не тупой, тяжело шевелящийся обрубок.

— Денежку заработать нужно, — говорит отец. — Понимаешь, нет? Мне денег не жаль. Но права подавать милостыню ты не имеешь, так как сам не зарабатываешь. Ясно? — Берестяков не отвечает, и отец повторяет: — Ясно, нет? Уяснил?

Он бросает в лежащую на земле засаленную, с разорванным козырьком кепку медную монету и говорит:

— Вот так! И больше чтоб я от тебя не слышал этих хныканий. Приучила Любовь Ивановна… Надо — сам подам. Тут их много сидит. Не каждому подавать следует. Тут и бездельников полно.

Это суббота, они идут в бани, в «мужское отделение». Ванная у них появится на другой квартире; они в нее переедут в пятьдесят втором году, 5 марта.

 

* * *

До посадки на автобус, который должен был увезти Берестякова на аэродром, оставалось десять минут. Он стоял с женой возле крайней от выхода регистрационной стойки, кругом толпился народ — все уже без багажа, налегке, спрашивали друг друга: «Это на Свердловск? Здесь будет на Свердловск?» — а Берестяков, прислонившись к стойке спиной, стоял молча и только время от времени повторял привалившейся к его плечу жене:

— Да ты бы ехала домой, а?

— Ничего, ничего, я тебя провожу, — отвечала она, взглядывая на него, и подбадривающе улыбалась, щуря глаза из-под челки.

Они поженились восемь месяцев назад, когда он еще учился, собственно, заканчивал институт, защитил уже диплом, оставались только госэкзамены. После общежития, его длинных пропахших горелым луком и подсолнечным маслом коридоров, перенаселенной, душной тесноты комнат с четырьмя кроватями на десяти метрах, этой суматошной жизни у всех на виду жизнь в ее доме, с ее налаженным, спокойным и как бы даже деловитым ритмом, с ее уединенностью и замкнутостью, показалась ему какой-то сказкой, идеалом существования. Он отдыхал в ней, наслаждался, купался в ней — вот так, если точнее. И все вдруг разом образовалось, разрешилось: там, куда бы его послали по распределению, ждало бог знает что, бог знает какая новая неустроенность, неналаженность, здесь же все было в готовом, как бы в целлофан упакованном виде: езди на работу, работай, приезжай с работы, отдыхай, никаких проблем…

В зале было жарко и душно. Берестяков расстегнул пальто и сунул руки в карманы. Жена оттолкнулась от его плеча, встала перед ним, расстегнула и пуговицы пиджака.

— Давно надо было сообразить. Только ты в автобусе застегнись, там дуть может. Застегнись обязательно. Ладно?

— Ладно, ладно, — пробормотал Берестяков. — Соображу, не маленький.

— Ну, вы, мужчины, кое в каких вопросах хуже маленьких.

— Я в других, не в этих, — заставил себя пошутить Берестяков, и жена тут же обрадованно глянула на него из-под челки, положила руку ему на грудь и провела по ней ладошкой.

Быстрый переход