«Идите вы… дайте отдохнуть человеку! — как закричит на солдат. — Отдохнет, тогда и займемся», — это про меня, значит. Ну и оставили меня, только часовой у избы, а они-то, командир со шлюхой, пьют, да танцуют, да лапаются, да потом на печь полезли. Тронулась я к черному ходу. «Куда, проклятая!» — там тоже такой, с винтовкой. Сижу ни жива ни мертва, жду. Часа три сидела, поди, вся употела со страху. А только они с печи слазить зачали, вижу в окно — скачет один, лошадь добрая, гладкая, а селезенка прыгает, словно мячик. Заскочил в избу, руку к виску. «Красные!» — кричит. Они и забегали. Вижу, у второго-то входа, что на огороды, никого нет, я туда — да в борозду, полежала — в другую перевалилась, да в третью, так и покатилась. Может, и хватились меня, да разыскивать-то никто не стал — не до меня было. А не убежала, сидела бы, ждала, и пукнули бы, поди, меня, за солдата-то… А Петр, брат-то… в двадцать шестом только объявился. Тоже у беляков служил. Я уж не помню, то ли отсидел уже, то ли вызова ждал… Пил только, помню. Два месяца пил. На день, бывалыча, протрезвеет, дак меня найдет, где ни есть, и заплачет: «Ах, Любка, Любка, что же делать, жить-то как?» — «А как жить, — говорю. — С добром надо жить. С доброй душой. Весь и сказ». — «А ты друга-то моего прибила ведь, а? — кричит. — С добром!» — «Дак он же тебя без детей оставить хотел, голодом сморить!» — «А ниче, — кричит, — люди-то добрые же, не дали бы помереть!» И как в воду канул потом, ровно камень. Бултыхнулся будто — и нет…»
И от всей ее этой жизни осталась одна выцветшая, пошедшая коричневыми, будто кляксы, пятнами, много раз переломанная, картонная фотография: два налитых, мордастых мужика в косоворотках и начищенных, спущенных к лодыжкам гармошками сапогах сидят на венских стульях рядом с огромным фикусом в стянутой железными обручами кадушке, и даже не братья ее вовсе, а какие-то друзья какого-то одного из братьев.
* * *
Берестяков проснулся поздно — в окно било выстуженное зимнее солнце, яркое и холодное, комната была полна им, и сугроб снега на подоконнике с наружной стороны окна весь искрился и переливался, просвеченный, казалось, насквозь. Берестяков повернул голову — дверь в комнату была прикрыта, а за нею слышались тихие голоса, шаги — это были мать с отцом, а может быть, пришла уже и Галя, сестра. Все уже сделано, сказал вчера отец, в понедельник еще придется посуетиться, а воскресенье — свободный день, соберемся, посидим все вместе, поговорим. «Поговорить, сын, я думаю, нам есть о чем. Сколько б тебе лет ни было, все пацан, пока не женишься. Вот теперь с мужиком хочу поговорить».
«С мужиком…» Берестяков скинул с себя одеяло, встал и подошел к окну. И все, что он увидел: приземистые длинные тела дровяников, тянувшихся по двору в несколько рядов, груду индивидуальных железных гаражей за ними, детскую площадку с грибком и столбом «гигантских шагов» посередине, затаившуюся между сараями и гаражами металлическую толпу помойных бачков и дома противоположного конца двора, каркасные, покосившиеся, в два с половиной этажа, выкрашенные, как один, в яркий розовый цвет, — все это было точно таким, каким он знал и десять и пятнадцать лет назад, ничего не изменилось, — он вырос. «С мужиком…» Он прошел обратно к дивану и стал одеваться, почему-то вдруг показалось неудобным выйти к родителям в трусах и майке. Год еще назад, когда приезжал на преддипломные, последние каникулы, выходил спокойно, а теперь вот… Мужи-ик!..
И мать, и отец, и сестра — все были на кухне. |