В висках грохотало, сердце стало тяжелым как камень.
Откуда-то появились могильщики. Потоптались в сторонке, потом приблизились, встали возле могилы, и тот, что сопровождал утром Берестякова с Михаилом, спросил деловито, оглядывая всех быстрым, каким-то бравым взглядом: «Ну, все?» — и они взяли от сосны прислоненную к ней крышку, примостили ее, вытащили откуда-то из карманов молотки, гвозди и стали забивать гроб…
Когда все было закончено, утренний могильщик, отерев со лба пот, нашел взглядом Берестякова и показал ему кивком головы: «отойди-кось…» Берестяков пошел в сторону штабеля старых камер, достал на ходу из бумажника десятку и, когда они сошлись с могильщиком, отдал ее.
— Все, в расчете, — с пожеланием радости жизни в голосе сказал могильщик. — В расчете, все, полном. А уж мы для вас постарались тоже…
Берестяков повернулся и пошел обратно. Возле свеженасыпанной могилы с установленной уже оградкой мать разрезала прихваченными из дома ножницами полотенца, на которых несли гроб.
— Обычай такой есть, — повернулась она к Берестякову, когда он подошел. — Раздать надо. Ты, Глаша, возьмешь одно?
Глаза у нее были сухими, и говорила она обычным своим напористым и с каким-то неуловимым оттенком деловитости голосом.
Мужчины с отцовской работы спустились уже на дорогу и стояли возле автобуса, курили. Солнце зашло, в воздухе словно бы начала разливаться вечерняя темнота, и снег теперь не искрился, не ослеплял, а был матово-белый, отливающий ровной глубокой синевой.
— Ну, пойдем? — тронула Берестякова за плечо сестра.
Она была с Михаилом. Михаил, отвернув рукав, смотрел на часы, и Берестяков увидел циферблат: десять минут пятого.
— Отец где? — спросил он.
— Там уж, — махнул Михаил. Он посмотрел на дорогу, словно бы пытаясь увидеть отца, но глядел он левее того места, где толпились люди, и Берестяков догадался, куда он смотрит, — на машину.
— Ладно, вы идите, я с матерью пойду, — подтолкнул он сестру.
Полотенца уже были разрезаны и розданы. Мать убирала ножницы в сумочку.
— А, ты еще здесь! — увидела она его, взяла под руку, и они пошли впереди остальных женщин по утоптанному твердому снегу.
— Что мне делать, не знаю, — сказала она вдруг таящимся, тихим голосом. — У нас сегодня одно совещание, как раз вот в четыре началось, это очень скверно, что я на нем не присутствую. Если меня на нем не будет, на меня такое навалят… Ты теперь работаешь, ты знаешь, как это бывает: если ты есть, ничего не скажут, а если нет — все навалят. Удобно мне уйти с поминок, как думаешь?
Берестяков остановился и посмотрел на мать. Она тоже смотрела на него, глаза их встретились, и Берестяков увидел, что она все уже решила.
— Да удобно, конечно… Вполне, — пробормотал он и высвободил свою руку. — Иди, я сейчас догоню, мне еще… нужно мне…
Мать дождалась Глашу, племянниц, и они все вместе пошли к дороге. Берестяков зашел за ближнюю сосну, прислонился к ней спиной и закрыл глаза. Он думал не о матери — о Москве. Он думал о том, как вернется в Москву, в дом тещи, к жене, и не мог себе этого представить. «Господи боже мой!..» — только и стучало у него в голове.
Сколько он так простоял, Берестяков не помнил. Очнулся он от холода и сигнала машины — его звали. Надо было идти. Он вздохнул, оттолкнулся лопатками от сосны и повернулся.
Сосны были кругом и снег — сколько хватал глаз. Далеко на белой дороге стояло четыре машины: автобус, катафалк, грузовик и маленький рядом с ними красненький, аккуратненький «москвичок» — ни дать ни взять этакий озябший нахохлившйся снегирь. |