Эдуард впервые заговорил после того, как судно отчалило:
– Я думаю, господа, нам всем придется вести жизнь крайне добродетельную, иного в Алжире нам не позволят.
– Клянусь, вы сейчас скажете, – воскликнул Луи де Ливаро, – да да, скажете: «В сущности, нет смысла ни в добродетели, ни в разврате!» Разве не так? Разве не угадал я ваши мысли?
Все засмеялись. Улыбнувшись, Эдуард предложил:
– Давайте выпьем. Действительно, это самое лучшее, что мы можем сейчас сделать.
После того, как бутылка была опустошена, разговор стал касаться только того, что ждало всех четверых в Алжире.
Мало того, что это всех волновало, это еще и помогало отвлечься от мучительных мыслей о Париже, Франции, об оставленных на родине привязанностях. Все трое завидовали Эдуарду, ибо только к нему одному должен был кто то приехать. Все знали Мари д'Альбон, знали, как она хороша, поэтому считали графа де Монтрея самым большим счастливцем в их компании. Лишь Жан де Вилльнев, воевавший в Алжире в 1827 году, еще при Карле X, и участвовавший в победном походе маршала Бурмона, несколько успокоил друзей тем, что уверил, что в Африке, как и везде, есть хорошенькие женщины, и среди них много француженок.
Он один, кроме того, мог кое что рассказать об обстановке в Алжире, ибо хоть чуть чуть в ней разбирался. Недавно король произвел значительные перестановки в руководстве колонией: генерал Демишель, потерпевший множество поражений от арабов, был отозван и его место в Оране занял генерал Терзель, убежденный сторонник продолжения войны до победного конца. Да и новый генерал губернатор Друэ д'Эрлон был всецело за то, чтобы превратить Алжир во французские владения на севере Африки, – это значило, что военные действия будут разгораться и, стало быть, вполне возможно, что ссыльных привезут в армию. Это еще было неясно, но они такое предвидели. Среди них был только один штатский – Эдуард.
Он не принимал участия в разговоре. Лишь только один раз, когда Вилльнев упомянул о генерале Терзеле, граф де Монтрей вздрогнул и переспросил, будто уточняя имя. Потом он снова стал безразличен и, вытянувшись на корабельной койке, предался исключительно собственным размышлениям.
На несколько минут ему удалось задремать. И вдруг, сквозь сон, сквозь обрывки мыслей об Алжире и навязчивый туман, стоявший в голове, в ушах прозвучал очень ясный вопрос, произнесенный голосом чистым, веселым и чуть дерзким:
– Вы всегда так грустны, сударь? Боже мой! Мама будет просто несчастна, увидев ваше лицо. У нас все веселы!
Эдуард содрогнулся, хватаясь рукой за голову. Он сразу понял, что это и о чем именно он думает. Мысли об Адель, как бы он их ни глушил, прорывались из подсознания даже во сне, да еще так ярко, что от реальности услышанного голоса у него холодный пот выступил на лбу. Неизвестно почему, но помимо его воли в памяти всплывали то одни, то другие сцены того счастливого лета 1833 года, – он сам удивлялся, до чего хорошо всё помнит и досадовал на себя за это. Возглас, который он сейчас так явственно услышал, касался той самой первой встречи с Адель и, как герцог Бэкингем помнил мельчайшую складку на одежде Анны Австрийской, так и Эдуард мог вспомнить всё, что тогда происходило.
– Я Адель, – сказала она, протягивая ему руку. – Госпожа Эрио – моя мать. Вы никогда еще у нас не были? Ах, вы не пожалеете, что пришли. Когда я покажу вам наши цветы, сыграю на рояле да еще познакомлю вас с моей гвардией, вы тоже стане нашим другом и, конечно же, лицо у вас будет веселое, не такое, как сейчас!
Эдуард не мог оторвать взгляда от ее глаз: русалочьи, миндалевидные, они сами по себе были красивы, но ему казалось, что их выражение меняется с головокружительной быстротой: только что капризный бриллиантовый блеск, потом теплота, робость, невинность, и, наконец, в них заплескалось что то вроде робкого кокетства. |