Она спросила:
– У вас правда нет серьезных причин грустить?
Он улыбнулся.
– Нет, мадемуазель. Мое лицо обманчиво.
– У вас очень красивое лицо. – Потом, позже, не подозревая ни об одной мысли Эдуарда, она прошептал а растерянно, наивно, совсем по детски: – Я так…так рада, что вы пришли сегодня.
…На другой день они были в кафе, и она, оскорбленная каким то франтом, едва сдерживала слезы. Он попросил ее улыбнуться, поднес к губам ложечку мороженого и, когда она неловко проглотила, сказал:
– Жизнь прекрасна, Адель. Честное слово. Съешьте еще, и тогда я скажу вам что то важное.
Она открыла рот и снова взяла губами мороженое с ложечки, которую держал он.
Слез уже не было в ее глазах. Он смотрел на нее почти зачарованно, потом негромко произнес:
– Адель, я люблю вас.
– Что? – Она, казалось, не ожидала такого.
– Да да, не удивляйтесь. Я люблю вас. Я даже скажу вам больше: уже очень давно я никого так не любил. Вы очень нужны мне сейчас. Обещайте, что не покинете меня.
И, хотя он говорил это весело, немного даже шутливо, она отнеслась к этому весьма серьезно. Кровь отхлынула от лица Адель, и она произнесла – торжественно, будто давала клятву:
– Нет, что вы, об этом и речи быть не может. Я никогда вас не покину. Это… ну, это же невозможно. Разве не говорила я вам? Мне кажется, вы всегда были в моей жизни и я никогда никогда не смогу с вахт расстаться. Это даже не любовь. Это…
Помолчав, она прошептала, робко поднимая на него глаза:
– Это судьба.
Эдуард скрипнул зубами, сдерживая стон, и его рука изо всех сил смяла подушку. Эти воспоминания причинили боль. Да, настоящую боль, а причинить ему боль было трудно. Он ко всему привык, и, похоже, единственным уязвимым местом у него была Адель.
Он не чувствовал себя женатым человеком и, при всем уважении к Мари, не мог заставить себя думать о ней более пяти секунд. Его больше всего мучило то, до чего не похожа оказалась жизнь на все их с Адель мечты и клятвы.
Если это действительно судьба, то почему она так отличалась от той, о которой говорила Адель? Она сказала, что не могла бы с ним расстаться, однако рассталась же. Всё вышло наоборот. И Эдуард не мог понять: где же была настоящая Адель? Та, которую он и вправду любил? И, черт побери, возможно, продолжал любить и теперь?
Он не мог взять в толк: как могло это случиться? Та девочка с ясными зелеными глазами, с чистой душой, наивная, светлая, живая, воплощенный порыв любви и искренности – как могла она превратиться в злую фурию? Как могла стать жестокой? Почему? Да и стала ли она такой? Эдуард выяснил многое из ее жизни, выслушал множество злых пересудов о ней, однако, черт возьми, как бы его ни убеждали и как бы он ни заставлял себя поверить, что случившееся с ней – правда, что то в нем сопротивлялось этому. Не могла Адель, которая прошептала ему на берегу Сены: «Вы заполнили меня всю, до самого донышка, и оттого я счастлива», которая плакала, слушая рассказы о его детстве, быть низкой и подлой. В это нельзя поверить. Это нельзя объяснить. А если это так, то не он ли виноват в этом?
Этот вопрос, касающийся вины, не отпускал его уже давно. Эдуард думал над этим, признавался сам себе, что виноват, что был слишком черств и глух к Адель, когда было так много надежды на счастливое развитие событий.
Теперь ему, казалось, было уже не по силам найти выход из положения, понять, как же всё таки достичь гармонии и вернуть то, что утрачено. Нет, уже решительно нет никакого выхода. Всё спуталось в такой клубок, что бесполезно было думать об этом. И даже когда перед кораблем замаячили окутанные голубой дымкой горы Алжира, стали видны белые домики вдоль побережья и скудные пальмовые рощи, Эдуард не пришел ни к какому выводу. |