Когда Серафима была еще совсем малая, в коляске гуляла, именно здесь Кармаданов ее напитывал кислородом. В ту пору почище было, и скамейки не так утопали в окурках, объедках и пластиковых пустых бутылках…
А сколько было в мае-июне одуванчиков! Будто густое, крупитчатое солнце заливало поляны…
Жена сидела, чуть сутулясь, над очередными тестами своих — отнюдь не каменных — болванов; манежила она их, как Суворов солдатиков. Явно пришла недавно. Но каким-то чудом в квартире уже пахло мясным и вкусным; Кармаданов, и не заходя на кухню, сразу понял: ужин ждет. Каким манером жена все успевала — загадка.
— Шалом, Руфик, — сказал Кармаданов и поцеловал жену в склоненный над ученическими каракулями затылок. — Эрев тов.
Она повернулась к Кармаданову, недовольно оттопырив нижнюю губу. Поглядела на него поверх очков.
— Слушай, сколько ты еще будешь меня доставать своим пиджин-ивритом? — вместо «здрасьте» брезгливо осведомилась она, но глаза ее смеялись. — Гляди, на пиджин-русском заговорю.
— С тех пог, как твоя тетя Гоза пгигласила нас погостить у себя в Нетании, я тгенигуюсь, — сказал Кармаданов, расстегивая пуговицы рубашки. — Вдгуг ты туда и на вовсе гешишь пегебгаться?
— Вот только гиюра мне не хватало, — мрачно ответила Руфь и снова повернулась к кипе листков.
И неожиданно подумала: а может, муж и не просто шутит. Может, эта мысль беспокоит его всерьез? Руфь Кармаданова продолжала смотреть в бумагу, но уже не видела ни единой буквы.
Неужто правда? Придумал себе тревогу и вполне всерьез теперь относится к выдумке — только виду не подает? И решил теперь вот так, дурачась, осведомиться невзначай… Может же такое быть?
Ведь чужая душа — потемки, а душа близкого человека — и подавно, потому что близкий тебя бережет, ни ранить не хочет, ни унижать, ни даже просто ставить в неловкое положение; как ни крути, а больше всего достоверной информации о мире мы получаем, когда он нас унижает и доставляет нам всяческую боль.
И, чуть подумав, Руфь добавила, не оглядываясь на мужа и как бы тоже шутейно:
— Я женщина, гусская сегцем…
Нет, сразу поняла она, мало. Если он себе такое пугало измыслил два месяца назад, когда она читала вслух письмо, и все это время отращивал — мелкой проходной шуткой его враз не вылечишь.
— И вообще, — сказала она, горбясь над бумагами, — русский с еврейкой братья навек.
Она так и не узнала, понял он ее, или нет. Если она про его тревоги все попусту придумала, то наверняка не понял; но лишний раз объясниться в любви никогда на самом-то деле не помешает. А если не придумала — может, она ему тем и впрямь выбила мрачную придурь из головы. Потому что подхватил он ее тон сразу и с таким легким, летучим вдохновением, какое бывает, лишь когда гора валится с плеч. Только секундочку промедлил и запел:
— Крепнет единство народов и рас! Рюрик и Шломо слушают нас!
И совершенно как едина плоть, разом, они расхохотались до слез; даже в своей комнате Серафима, читавшая в кресле, их все-таки услышала и, не тратя времени на то, чтобы впрыгнуть в тапки, босиком побежала туда, где все и где всем весело. Через мгновение, подозрительно приглядываясь к гогочущим родителям, она уже возникла в дверях. Как всегда, с какой-то книжкой под мышкой.
— Привет, — сказала она.
— Привет, — ответил, чуть задыхаясь, Кармаданов и ухватился за брюки, которые расстегнул было, чтобы сменить на домашние. При дочери он разоблачаться стеснялся. |