|
Промолчала.
— В прошлом году ты сбежала. Как — не знаю и знать не хочу. Интереснее другое — как ты вернулась. Тебе известен тайный ход. Кому-то потребовалось эго твое знание. Очевидно, проникла тем же путем… и сразу к ней. Ты хоть представляешь, куда лезешь? Играешь с огнем.
Он сунул руку в карман и достал письмо Магдалены Руденшёльд. Анна Стина сразу заметила: сургучная печать цела. Письмо не открыто.
— Что там написано?
— Понятия не имею.
— Ты что-то говорила про деньги.
— Двести риксдалеров. Половина твоя.
У Петтерссона потемнело в глазах. Он не сразу вспомнил, когда в последний раз видел сразу два риксдалера. Картинка застряла на сетчатке: одна тяжелая золотая монета лежит на другой. Если бы на него и впрямь свалилась сотня, он бы смог купить все, о чем втайне мечтал: хорошо сшитую одежду, домик со стенами без клопов. Смог бы переехать куда-нибудь подальше от городской вони и грязи. Но видение тут же исчезло. Он посмотрел на Анну Стину Кнапп. Глядит на него упрямо и бесстрашно, веснушки на белом, чистом лице горят от волнения. Кожа плеча под порванной в суматохе сорочкой… нет, ему нужно от нее что-то другое. И ответ его вовсе не тот, который она ожидает.
— Я простой человек. Мне ничего не нужно. От тебя-то? Уж во всяком случае, не деньги.
— Ты хочешь, чтобы я танцевала для тебя?
— Да… — Вместо твердого «да» пересохшие связки издали какой-то хриплый писк. Петтерссон мысленно себя выругал, прокашлялся и повторил:
— Да.
Анна Стина помолчала. А когда заговорила, голос ее звучал по-прежнему спокойно и убедительно.
— Если мы договоримся, я станцую для тебя лучше, чем кто-нибудь и когда-нибудь. Ты такого еще не видел. Ни ты, ни Мастер Эрик. Можешь вспомнить, кто выдержал больше всех?
Уголки рта поползли вверх. Все тело прошила сладкая щекотная судорога, он не кончил лишь усилием воли.
— Маленькая такая… темные волосы. Шестьдесят кругов. Тихонькая, бледненькая… я и подумать не мог.
— Я сделаю восемьдесят.
У Петтерссона волосы на руках встали дыбом.
— Восемьдесят?
— Восемьдесят. Самое малое. И после, сколько смогу. Никого лучше меня у тебя никогда не было и не будет. Кричать буду громче, умолять… ведь тебе же нужно, чтобы мне было страшно, не так ли? Он и так есть, этот страх. Я боюсь тебя, хоть и скрываю. Но ты не получишь эту радость за просто так.
— А если я откажусь?
— Тогда я лягу лицом вниз и не сдвинусь ни на дюйм, пока ты со мной не покончишь. Я справлюсь со страхом. Запомни: прокушу язык и буду глотать кровь, пока в жилах ничего не останется. Но не издам ни звука, как бы ты ни старался. Пока ты меня не убьешь. И будешь потом долго оправдываться.
Петтерссон уставился на Анну Стину и долго смотрел, не отводя глаз. До него не сразу, но дошло: она говорит совершенно серьезно. В ее силах и вправду лишить его главной радости. Это ее единственный, но вполне достаточный аргумент, и он действительно стоит переговоров.
— Так что ты хочешь?
— Верни мне письмо. И дай неделю. У меня двое детишек, близнецы. Без меня они погибнут. Мне обещали деньги за это письмо, и я смогу хоть как-то обеспечить их будущее. Еще раз: дай мне неделю, и я вернусь. Клянусь жизнью своих детей, клянусь всем, что мне дорого и свято. Посмотри мне в глаза. Если у тебя осталась хоть капля рассудка, поймешь: я не лгу
По лицу Петтерссона ручьями тек пот. Он оттянул ворот камзола — зуд был нестерпимым.
— Если ты врешь, то врешь ловко. Но все лгуньи верят в то, что врут, пока их поджимает. А потом… потом другое дело.
Петтерссон взвесил письмо в руке. |