|
Федор мрачнеет, улыбка сходит с его лица.
– Нет, – отвечает он. – Больше я не летаю… Не хочу.
Пелагея, Михаил, Лиза, Дорик и Малик сидят на веранде. Мартовский вечер прохладен, возле столика стоит закрытая жаровня с углями. Малик греет над ней руки.
Пелагея устроилась в кресле, закутавшись в плед. Михаил курит у края террасы, набросив на плечи пальто. Дорик разливает по бокалам коньяк, а потом сам закуривает сигару и становится ближе к Мишелю.
– Ну, – говорит Федор Федорович. – Помянем? Земля пухом Елизавете Михайловне. Крепкая была женщина. Никогда не видел ее плачущей…
– Я тоже, – говорит Терещенко.
– И я, – подтверждает Пелагея.
– И я, – кивает Елизавета.
– А я видел, – говорит Малик. Он больше всех похож на покойную мать – то же узкое лицо, близко посаженные глаза, острый подбородок. – Когда я болел и она думала, что я умираю. Она молилась и плакала рядом с кроватью. Думала, что я в бреду, ничего не вижу – и плакала.
– Один раз не считается, – говорит Лиза. – Тебя, Малик, она любила больше всего. Ты же младшенький…
Пелагея поднимает бокал.
– Земля ей пухом, братцы мои, но я скажу, хоть это нехорошо… И Лиза меня поймет, наверное… Прости меня, мама… Мне сегодня дышится легче.
Все молчат, даже Малик.
– Я ни от кого в жизни не бегала, – продолжает Пелагея, – а от нее сбежала. Мне повезло, у меня хороший муж, но я бы за черта хромого вышла бы замуж, лишь бы не оставаться дома. И ведь не скажешь о ней, что плохой человек… Хорошая она была, мамочка… Но жить с ней рядом…
Пелагея ставит бокал на подлокотник и закрывает лицо руками.
– Простите меня, мальчики… – говорит она сдавленно. – Не стоит сегодня…
– Давайте так… – Михаил делает глоток коньяку. – Много чего было – и хорошее, и плохое… Вспомним хорошее. Больше не на кого обижаться – мамы нет, а это последнее, что делало нас детьми. Теперь мы окончательно взрослые. Давайте – за нее. За то, что она нас родила, за то, что возилась с тобой маленьким, Дорик, и наш дом всегда был твоим домом. Дай нам всем Бог быть не хуже, чем она. А ей пусть Он даст упокоение…
– Итак, с 1923-го и вплоть до 1928 года я в основном жил в Париже… – Терещенко закуривает неизвестно какую по счету сигарету и выпускает в прохладный вечерний воздух струю белого дыма. – Моя новая работа позволяла это делать – я занимался ликвидацией банков, так или иначе связанных с Россией…
– Не понял, – говорит Никифоров.
– Многие в начале 20-х покупали русские активы за бесценок, надеясь, что их цена многократно вырастет после падения большевиков…
– А… – тянет Никифоров и добродушно смеется. – Тогда понятно. Не дождались?
– Не дождались, – соглашается Михаил Иванович. – Таких вот пострадавших от собственной недальновидности банков было много, некоторыми управляли сливки русской эмиграции, в попечительские советы входили крупные политические деятели из царской России, а толклись в них как весьма сомнительные личности, так и крупные промышленники, вроде моего старого знакомца киевлянина Бродского да русского сахарозаводчика Ярошинского, у которого я даже когда-то арендовал сахарные заводы на Украине. Эти банки, естественно, были связаны с западными, и моя задача состояла в том, чтобы западные банки потеряли как можно меньше денег. |